Под окном больничной палаты гремела железная крыша крыльца. Дождь — осенний, колкий, ледяной — бил в жесть с такой силой, словно хотел пробить её насквозь, добраться до самого сердца, спрятанного под больничными одеялами.
Татьяна проснулась от этого шума. Лежала неподвижно, прислушиваясь к себе, к тупой, ноющей боли внизу живота. Операция прошла удачно — кисту убрали вместе с придатком, оставив только шрам и чувство невосполнимой потери. Возраст? Да нет, здесь лежали разные: и совсем юные, и пожилые, и те, кто посередине.
Тусклый свет сочился из приоткрытой двери коридора — мутный, болезненно-жёлтый. Пахло валерьянкой, хлоркой, ещё чем-то казённым и безысходным, что навсегда въедается в стены подобных мест.
И вдруг сквозь заглушающий металлический грохот дождя Татьяна услышала подвывание — тонкое, сдавленное, почти звериное. Она замерла, прислушалась — тишина. Показалось? А потом — опять, протяжное, захлёбывающееся.
Татьяна села на кровати. Сразу поняла — плачет та самая девчонка лет шестнадцати, которую вчера привезли из операционной. О ней уже шептались санитарки — осложнение после криминального аборта, сделала сама, старой проволокой. Деревенский способ, дикий, передающийся из поколения в поколение вместе с приговором: «Бог дал — Бог взял». Только Бога там не было, была грязная проволока и пять часов на хирургическом столе.
Татьяна поднялась, морщась от боли, пересекла палату и села на пустую койку напротив плачущей. Девчонка куталась в тонкое одеяло, только торчали худые острые коленки, обтянутые серой кожей, да волосы — тёмные, спутанные — раскинулись по подушке мёртвыми водорослями. Татьяна сняла одеяло с пустой кровати, накинула сверху — зябко, осень, от окон тянет холодом.
Девчонка высунула нос, утёрла его рукой — совсем по-детски, кулачком. Её только сегодня оперировали. Спасали долго. Санитарка шепнула по секрету — абсцесс, перитонит, удалили матку. В шестнадцать лет.
— Болит? — спросила Татьяна громко, почти в голос. Шептать не было смысла, дождь всё равно заглушал слова.
Девчонка замотала головой.
— Может, надо чего? Пить хочешь?
— Можно… — еле слышно.
Татьяна подошла к своей тумбочке, плеснула из термоса тёплого сладкого чаю.
— На. Привстань только, — помогла подняться на подушке, поддерживая за острые плечи.
— Спасибо, — хлебнула три глотка и откинулась обратно.
— Не плачь, чего уж теперь.
Нотации рвались наружу. О чём думала, глупая? Всю жизнь себе перечеркнула! Детей навсегда лишилась! Да и сама едва не умерла! Но не сейчас. Татьяна молчала. И без того девчонке плохо: наркоз отошёл, боль накатывает волнами, и вместе с болью — осознание. То самое, страшное, от которого не спрячешься.
— Я не нужна никому, — вздохнула девчонка.
— Как это? Близким нужна. Матери. Ты чего?
— А ему не нужна. Он и не думает сейчас обо мне.
— Так ты по нему, что ли, плачешь? Вот уж нашла печаль. Тебе сейчас о себе надо думать, о здоровье своём, чтоб восстановиться быстрее.
— А мне не надо. Я, может, умереть хочу. Я не могу жить без него. Люблю-у-у… — лицо исказилось, изогнулись посиневшие губы, она съехала по подушке, отвернулась и опять заплакала — глухо, безнадёжно, в мокрую наволочку.
Дождь вторил ей, гудел за окном рывками, словно сама природа оплакивала чью-то несостоявшуюся жизнь.
Татьяна положила ей руку на плечо — просто положила и молчала. Что сказать этому несмышлёному ребёнку? Что юношеские глупости — такая вот влюблённость? Что если бы любил, такого бы не случилось? Что он трус и подлец, если знал о беременности и бросил, допустил такое?
Но разве поверит? Разве услышит?
— Расскажи, — придумала она способ успокоить девчонку.
И та повернулась, утёрла нос и начала говорить — сбивчиво, перепрыгивая с одного на другое, оправдываясь перед собой, перед всем миром, перед Богом, которого, возможно, и не было.
Они в одну секцию ходили — лёгкая атлетика. Он из соседнего села, из школы-интерната при спортивном училище. Красавец, подающий надежды атлет, приезжал на мотоцикле, девчонки от него голову теряли. Она и мечтать не могла, что выберет он её. А он выбрал. Этим летом на соревнования поехали вместе, поселили их в местной школе-интернате. Девочкам кровати поставили в одном кабинете, мальчикам — в другом.
Она говорила и говорила, перечисляя ненужные подробности, словно пыталась в этих мелочах найти оправдание, доказательство, что всё было не зря.
Всё случилось в пустом школьном кабинете. Красиво — даже свечку зажгли, найденную в учительском столе. Мечта сбылась — он выбрал её. Как не уступить, ведь он был так настойчив, так нежен, так убедителен.
— Он же сказал, что предохраняется, я помню. А потом он меня ещё целовал, так хорошо всё было. Вы даже не представляете.
— Где уж, — вздохнула Татьяна. — А потом?
— А потом ещё раз он хотел, перед отъездом уже. Но там тренер по коридору пошла, мы под парту спрятались. Смеялись так… — девчонка улыбнулась — первый раз за весь разговор, и улыбка эта, светлая, на бледном лице, резанула по сердцу. — Так здорово было. Но тогда не получилось ничего, в общем…
— А дальше?
— Дальше не знаю, что случилось. Он изменился очень. У нас тренировки не совпали, так я специально на его время приехала, а он как будто не видит меня. Руку выдернул и посмотрел так… — по её серой щеке покатилась слеза. — А уж потом девчонки сказали, что с Маринкой он Соболевой, с красавицей нашей…
— О беременности знал?
Она кивнула.
— И что?
— У виска покрутил и пальцем по лбу постучал. Дескать, думай, что говоришь. А я потом опять к нему — прямо домой приехала через пару недель, в интернат этот. Уж точно знала. Вот он тогда испугался, кричать начал. А я люблю его, понимаете? Мне больше никто-никто не нужен! Никто-о-о! — она закрыла лицо одеялом, острые плечи заходили ходуном. — А проволоку я обработала спиртом, я ж не знала, что так будет, — добавила сквозь всхлипы дождя.
И от этой детской её бесхитростности такая тяжесть легла на душу Татьяны, что стало трудно дышать.
Совсем ещё дитя. Не понимает, что натворила. Ей бы по себе плакать — по убитому здоровью, по отнятому будущему, — а она слёзы льёт по несостоявшейся любви. Да какая там любовь — юношеская горячка, вспыхнувшая и погасшая, как та свеча в пустом кабинете.
— Тебя звать-то как?
— Полина. Полина Грачёва.
— Грачёва? А ты не из Осиновки?
Она кивнула.
— А папу не Николаем зовут?
— Да… — испуганно затрясла головой. — Только… Только они разошлись давно с мамой. Вы ей не говорите, ладно? Она не знает. Она думает, что я в гостях у подружки в Заречье. Не говорите, пожалуйста!
— Не знает? О Господи! Разве можно…
Николай Грачёв когда-то работал вместе с мужем Татьяны, в леспромхозе. И жену его она помнила — Елену, тихую усталую женщину, которая вечно ходила с потухшими глазами.
— Поль, надо бы маме сообщить. Как же…
— Нет-нет! Она меня убьет! Она ж меня из дома выгонит. Не говорите!
— Не скажу, не бойся. Давай-ка спать уже. Вон какая серая. Тебе выспаться надо.
— Ага, только маме не говорите.
Полина послушно повернулась на бок, положила ладошки под щеку, как малое дитя, и закрыла глаза. Татьяна подоткнула одеяло и легла на свою койку. Соседки вряд ли спали — наверное, слышали весь разговор от первого до последнего слова.
Конечно, врачи сообщат матери. Может, уже сообщили. Но об этом Татьяна не стала говорить девочке.
А за окном стало чуть светлее. Дождь смывал темноту ночи, уходил вместе с ней в какую-то неведомую даль, где, возможно, и пряталось чьё-то спасение.
Так жаль… Так жаль утерявшую сегодня главное своё счастье — счастье материнства.
А утром — у постели девочки плачущая Елена, мать. Она сидела напротив скрюченной дочери, раскачивалась взад-вперёд на пружинной койке, горестно согнувшись надвое, словно сломалась пополам от горя.
— Зачем? Заче-ем? Маленькая ты моя-а-а… Как же та-а-ак… Как же я просмотрела-а-а…
Татьяна забралась под одеяло с головой, сжалась в комок, пытаясь спрятаться от этого материнского воя.
А дождь ронял с крыш последние капли, как будто сообщал — всё главное позади, не вернёшь струны воды, впереди лишь то, что от них осталось. Лишь мокрый асфальт и отражения голых деревьев в лужах.
Эту историю Татьяна долго не могла забыть. Так бывает у женщин — истории из больниц помнятся. Наверное, потому что само пребывание там — стресс, и всё, что связано с ним, остаётся в памяти, как рубец на коже.
Но прошло пять лет. Татьяна работала учителем начальных классов в городской школе, жила с мужем в небольшой квартире на окраине. Младший сын учился в Рязанском военном училище, старший служил в армии после техникума. Всё было ровно, спокойно, налажено. В родную Осиновку она приезжала редко — там осталась с матерью младшая сестра Валентина с семьёй.
А по весне прилетела новость — Дмитрий женится, племянник. Татьяна любила Диму очень. Он был чуть младше её мальчишек, рос нежным, пытливым и открытым пареньком, всегда тянулся к тётке, доверял ей свои мальчишеские секреты.
В весенние каникулы сели с мужем в машину и поехали погостить в Осиновку. А заодно и узнать о свадьбе: о подарке поговорить да о невесте разузнать.
Как ни велика была радость от встречи с родными, Татьяна ворчала. Считала — рановато племяннику жениться. Дима только в этом году закончит строительное училище, впереди — армия. Уж не известная ли необходимость ведёт к свадьбе? Не повторится ли старая как мир история, когда играют свадьбу «по залёту»?
Поля с озимыми лежали ровные, как стол. Высокие стволы просыпающегося от спячки леса тянулись к небу, и знакомые запахи — талой воды, прелой листвы, влажной земли — наполняли душу необъяснимым волнением, радостным и печальным одновременно.
Приехали уже к вечеру. Вот и дом — явно помолодевший, с новой верандой и каменной пристройкой. Муж Валентины, Михаил, и Дима стараются — недаром в строительном племянник учится.
Разобнимались с Валентиной, сестрой. Мать утёрла глаза кончиком платка, потом глаза её повеселели, появились морщинки у губ, начала хлопотать.
Неизменно сели за стол. Поговорили о том, о сём. Михаила и младших детей дома не было.
— Строят и строят. Низ весь бетоном залили. Ох, машина неделю тут гудела. Под две горницы и террасу. Куда столько-то? — причитала мать, но было заметно, как приятно ей, что дом их с отцом разрастается, молодеет, крепнет.
— Ох, хорошо тут у вас. Прямо душой отдыхаю. Значит, Димка точно решил? — Татьяна уже наелась, тянулась к прошлогоднему земляничному варенью. Сладкое она любила очень, оттого и вес.
— Так уж кафе заказали у Армена. Конечно, точно. Восьмого июля, как раз праздник, говорят. К нам уж из клуба Зинаида приходила, и в клубе поздравлять их будут — концерт, праздник там.
— Ну надо же. Как раз Сашка приедет на каникулы. Жаль вот только Гену не отпустят. Не погуляет у брата, — качала головой Татьяна. — Самое главное! Ох! И не спрошу, — она намазывала густое варенье на кусок хлеба. — Кто невеста-то? Наша или приезжая? Я ж так и не спросила по телефону. Чё-то не ожидала от Димки. Вперёд моих-то… Растерялась.
— Невеста? Так наша-а. Хорошая девушка, — отвечала мать с мягкой улыбкой. — Правда, родители-то её развелись давно. Полина Грачёва. Может, помнишь Елену да Николая?
— Мам, конечно, помнит. Она ж с Николаем вместе работала когда-то. Но он на свадьбе дочери будет. Сказал, будет обязательно, приедет, — вставила Валентина.
Солнце пряталось за синюю дымку, голубые задумчивые тени легли по двору, лаяли собаки, обрадованные вечерней прохладой. А Татьяна оцепенела — с куска хлеба на клеёнку потекло варенье, а она даже не заметила.
Взгляд её стал жёстче, углы губ напряглись.
— Чего, не помнишь, что ли? Ну, небольшого роста такой. Он ещё с Мишкой Киселёвым в клубе на гитаре играл. Не помнишь?
Татьяна кивнула, собрала пальцем варенье, облизала, чтоб прийти в себя хоть чуть-чуть.
— Помню, помню… Вспоминала вот. Забыла уж всех.
— А девочка хорошая, — не заметив замешательства дочери, продолжала мать. — Елена-то, конечно, одна их тянет, богатства, знамо, нет. Но Полина умница. Уж и нам помогает — по осени картошку с ними копала. Я-то уж не помощница. И на стройке мужикам помогает. Худенькая, а хваткая такая… Ох!
У Татьяны вспотели ладони. Она взяла второй кусок хлеба, опять полила вареньем. Всегда так — волнение вызывает аппетит.
Ого-го… Значит, судьба скрестила дороги.
Об той встрече в больнице она рассказала только мужу. Для него это так — очередная женская история. Был он не местный, рассказать никому не мог. Послушал, да и забыл.
В Осиновке об этом просто не узнали. Документы из школы тогда по осени Елена забрала и перевела дочь в училище, в районный центр. Обычно такие вести по селу разносятся, как парашютики одуванчика, но не в этом случае — Елена постаралась, скрыла, спасла дочь от позора.
Татьяна тоже молчала, понимала — позор для девчонки. Жаль ей тогда было сильно и мать, и девчонку, сердце рвалось на части.
Но теперь…
Димка! Любимый племянник, хороший мальчишка, гордость семьи! А как мать правнуков ждать будет, как Валентина о внуках мечтает!
Нет! Этого допускать нельзя!
— Знаете, что я вам скажу, дорогие мои, — начала Татьяна со вздохом, взглянула в счастливые заинтересованные глаза Валентины, в глаза разомлевшей от их приезда матери… и… — Убей, не знаю, чего дарить. Деньги или технику…
Вернулся Михаил, пришла с занятий Екатерина, четырнадцатилетняя племянница, — она занималась в клубе танцами. Все со своими новостями, шумные, разговорчивые. Дом наполнился жизнью, смехом, движением.
Вечерело. Село притихло, все отужинали, мужчины смотрели футбол, на улице исчезали последние человеческие звуки. Татьяна с Валентиной стояли на крыльце, кутаясь в кофты.
— Ты, наверное, думаешь про беременность? — посмотрела на неё Валентина. — Не-ет, не беременна наша Полина. Не угадала. Не потому женим. Просто училище сейчас он закончит, пусть уж вместе, и её распределят, куда и его. А потом служить же ещё. С детьми, сказали, подождут. Хотя… это дело такое… А я подумала: даже если не состоится в них чего там на стройке-то, так вон — добро пожаловать. Достроим, так места полно будет — и нам, и им, и внукам, — Валентина улыбнулась светло. — Вот уж не думала я, что бабкой вперёд тебя стану. А ведь может так и будет.
«Не станешь! Не станешь! Не станешь, Валюша!» — кричать хотелось, просто распирало изнутри. Кричать на всё село о несправедливости! И плакать хотелось. Татьяна порывисто обняла сестру и заплакала.
— Чего ты, Тань? Чего? Надо же, как расчувствовалась… Погоди, и твои скоро!
Она долго не могла заснуть. Всё боролась с собой и со своим желанием немедленно, сейчас, пойти к Елене и Полине, постучать в дверь, потребовать, чтоб правду открыли. Чтоб не прятались за чужой бедой, не строили счастье на лжи.
И это желание было настолько сильным, что она вскочила, оделась и долго бродила по ночной улице. Даже дошла до дома Грачёвых — небольшого, покосившегося, с одиноким фонарём у калитки. Постояла на улице. Ночь стояла тихая, вся в ярких проколах звёзд. Где-то далеко лаяла собака, и звук этот, одинокий в ночи, казался печальным и безысходным.
Заснула Татьяна лишь под утро, совершенно измученная, но всё в том же состоянии ожидания разговора. А проснулась уже часов в девять, пошепталась с мужем на кухне. Напомнила ему ту историю. Он хлопал глазами, удивлённо поднимал брови.
— Да уж. Поворот. Невестушки пошли… — покачал головой. — Но ты, Тань, не лезь. Не твоё это дело. Они сами разберутся.
— Как не моё-то, Жень! Они ж не знают!
Не умываясь и не завтракая, помчалась Татьяна к Грачёвым. Нет, так нельзя. Родня должна знать правду о невесте! Но сказать эту правду должны они сами — Полина и её мать.
В дверь стукнула, послышались приглушённые шаги, зашуршала материя, дверь открыла Елена. Как будто ждала — шагнула назад, приглашая в дом. Татьяна была выше её на голову, и от этого чувствовала себя ещё более неловко.
— Заходите. Здравствуйте, — пригласила хозяйка.
— Поговорить бы…
— Конечно, знала, что придёте. Одна я. Чаю?
— Можно. Не завтракая помчалась я. Дело такое, знаете ли… — Татьяна грузно опустилась на табурет.
Елена кивнула. Не похожа она сейчас была на мать, радостно выдающую дочь за любимого. Она накрывала чай молча, с каким-то обречённым спокойствием. Кухня уютная, хоть и обставлена разнокалиберной мебелью — старенький буфет, стол под клеёнкой, герань на подоконнике.
Татьяне вдруг стало неловко от того, что пришла, что лезет, что принесла она в этот мирный ход дела такой вот некрасивый расклад. Но отступать было нельзя.
— Лен, не буду ходить далеко да около. Димку люблю, как своего. Валентина внуков ждёт, мать — правнуков. А у Полины вашей удалена матка. Помню я… Помню ту ночь в больнице, помню, как она плакала.
Елена кивнула, слушала, продолжала разливать чай — спокойно, даже не дрогнула рука.
— Надо, чтоб знали они все. Знали наперёд, понимаете? Хуже, если потом узнается. Столько горя будет.
Елена подвинула чашку, зефир и оладьи.
— Оладьи только что напекла, горячие. Кушайте.
— Спасибо, — Татьяна взяла оладушек, сунула в рот, потом второй — опять заедала нервы.
— Вот и я ей говорю — надо честным быть перед всеми. А она…
— Что она?
— Говорит — Дима запретил.
— Что? — поперхнулась, закашлялась Татьяна. — Кхе, кхе… Он что, знает?
— Да, Дима знает. Я ведь и с ним говорила. По-матерински так. Зачем, говорю, обрекаешь себя на бездетность? А он… — она махнула рукой. — Да чего он, чего они, глупые ещё совсем.
— Значит, знает, — Татьяна задумалась и опять взялась за оладьи.
— Знает. Влюбчивые они оба. Вцепились друг в дружку — не разорвать. Полина ж от того и пострадала. Уж как влюбиться… Ох… А Дима ещё и жалеет её теперь. Я уж и не знаю, что с ней будет, если Диму вы отговорите. Умом понимаю, что надо бы, а сердцем материнским… — она закрыла лицо ладонью, полились слёзы. — Не уберегла я её! — утиралась линялым передником.
— Да не плачьте. Разве слезами поможешь горю? Только и нас поймите. Не наша это беда. А станет нашей. Так зачем же нам беду эту к себе притягивать? Думаете, мне вашу Полину не жалко? Жалко. Я тогда в больнице уревелась, и ведь никому ни слова… Но племянника мне жальче! И мать свою, и сестру! В общем, — она поднялась из-за стола, — за завтрак спасибо, но уж не обессудьте, с Димкой говорить буду, отговаривать. А вы, Елена, помогите тоже — дочку настройте. Не отдадим парня! Здоровый, красивый, деловой, каких поискать. Не отдадим! Уж простите… — развела руками.
Шла домой, нервно сжимая кулаки. А через порог переступила — улыбнулась натянуто. Никто и не знает здесь, что она мечтает расстроить запланированную свадьбу. Что она, словно айсберг в тумане, несёт в себе скрытую угрозу для чужого счастья.
Дима должен был приехать сегодня вместе с Полиной из училища. Приехал, посмотрел на тётку с испугом, но, поняв, что в доме ничего не изменилось, смягчился. Он похорошел, ещё больше вытянулся, карие глаза, тёмный чуб — парень девкам загляденье. Оттого ещё больнее.
Полина тогда в больнице и не поняла — что за односельчанка перед ней. Но Елена тоже видела её тогда, у постели дочери. Поэтому сейчас Дима знал, что тётка его в курсе их тайны, оттого и боялся, ходил по двору напряжённый, ждал разговора.
Вечером уединились во дворе, сели на скамью под старой яблоней.
— Тёть Тань, спасибо, что не проболталась матери.
— Ты это называешь — проболталась? Дима! Я обязательно проболтаюсь, обязательно! Но сначала хочу поговорить с тобой. Ты думаешь, что делаешь? Ты понимаешь — чего ты себя лишаешь? И не только себя: мать, отца, бабушку, нас, в конце концов! Мать вон уже о внуках говорит. Неужели девчонок хороших, нормальных мало? Дима!
— А если я люблю только её?
— Глупости! Глупости это, Дима! Ты пожалеешь потом. Оглядись! Оглядись, сколько людей ты сделаешь несчастными.
— А её — счастливой, — он наклонился вперёд, опёрся локтями в колени, смотрел в землю.
— Её… Ну да-а, конечно. А то, что сама она виновата, что лишила себя материнства, что её это глупость и вина, не важно? Её вина, ей и расхлёбывать! Грехи такие, они, знаешь ли, наказания требуют. А ты… Ты её награждаешь, спасаешь, а мать… мать свою… И себя. Неуж тебе отцом быть не захочется, Дим? Парни начнут детьми обзаводиться — мальчиков, девочек, похожих на себя, за руку водить. А у тебя этого не будет ни-ког-да. Никогда, понимаешь? — и Татьяна заплакала, завела себя эмоционально.
Дима обнял её, положил свою голову ей на плечо — совсем как в детстве, когда прибегал к ней со своими бедами.
— Тёть Тань, ты только нашим не говори пока, ладно? Я потом сам…
— Когда потом-то, Дим?
— Потом. Когда поженимся.
— Дурачок ты, Дима! Ох, дурачок! Ведь бабка не простит меня: знала и не сказала.
— Я в любом случае женюсь, а они только нервничать больше будут. Ты ж этого не хочешь?
Татьяна мотала головой. Она уж и сама не понимала, чего хочет. Осталась последняя надежда — поговорить с Полиной.
И на следующее утро разговор этот состоялся. Говорили на заднем крыльце дома Грачёвых. Полина стояла у перил, смотрела куда-то в сад, в одну точку, отвечала односложно, а Татьяна распылилась: говорила много, уверенно, с доводами и примерами, словно в школе у доски.
— За свои грехи уметь отвечать надо, а не сваливать их на другие плечи, Полина! Дима — парень жалостливый. Он тебя пожалел, а ты ему взамен — жизнь испортишь.
— Как же можно жизнь испортить, когда любишь?
— Помнится, ты и того любила, Поль. Уж прости. Так любила, что выла тогда в больнице. Однако прошло. И тут пройдёт. А Диме мы счастья хотим, семьи нормальной, детей. Я и тебе желаю счастья, но… Диму оставь в покое, пожалуйста. Если любишь, оставь… Именно если любишь по-настоящему, должна оставить.
— Да, — она обернулась. — Наверное, вы правы.
Гримаса потаённой боли передёрнула её лицо. А вообще, она была хороша. Совсем не такая, какой была пять лет назад там, в больничной палате. Волосы тёмные, прямые, глаза огромные, как блюдца, стройная, высокая, с какой-то особой, трагической красотой.
И у Татьяны защемило сердце — какая б была невеста, если б не одно «но». Какая девушка, женщина, мать семейства.
Полина встала со скамьи, поправила юбку.
— Конечно, права. Тут уж… Каждому — своё.
Татьяна попрощалась и ушла. В этот день они с мужем уезжали, сестре и матери она так ничего и не сказала. Дима смотрел на неё глазами, полными надежды. Не сказала… А потом утирала слёзы в дороге. Муж ворчал, ругал её, а она всё никак не могла успокоиться.
— Не твоё это дело, понимаешь? Зачем суешься?
— Как не моё-то, Жень! Они ж не знают…
А через неделю в школу позвонила Валентина: Полина в больнице, отравление лекарствами. Вроде как отравиться хотела. Но самое страшное позади — Дима с ней рядом, «живёт» в больнице, не отходит ни на шаг. Валентина так толком причину и не поняла — то ли случайно, то ли нарочно.
— Дима ничего не говорит мне. Думаю, поссорились они, вот и… Господи, что за время, Тань!
И опять Татьяна ничего сестре не сказала. Да и говорила она из учительской — кругом коллеги.
Но после работы направилась в больницу, где лежала Полина. Зачем — и сама не понимала. Странная она, эта Полина. Эмоциональная, проблемная, видимо, девочка. Надо осторожней с ней.
И опять лупил дождь — весенний, ливневый, шумный. Он стоял стеной, пришлось пережидать на остановке — зонт бы не спас, ветер вырывал его из рук.
А в дверях больницы, когда стряхивала зонт, наткнулась на племянника.
— О! Ты куда? — спросил он напряжённо, даже не здороваясь. Глаза красные, воспалённые, не спал, видно, несколько ночей.
— Здравствуй, Дим. Да вот… Мама сегодня позвонила, рассказала про Полину, навестить вот иду, — пробормотала Татьяна.
— Не надо! — встал перед ней.
— Так ведь я чисто по-родственному. Чего ты? Не собиралась я…
— Не надо! Ей сейчас видеть тебя не надо, тёть Тань.
— Дим, так она из-за меня это?
— А то ты не догадалась?
И такая злость на Татьяну нашла. Усталая после работы ехала она через весь город под дождём, а он встал стеной, да ещё и разговаривает грубо. Она оттолкнула племянника, сделала пару шагов, но он обогнул её и опять встал столбом.
— Дим, ведь двину! Знаешь же — могу! — замахнулась зонтом.
— Давай, — кивнул он. — Всё равно не пущу.
— Молодой человек, а выйти можно? — сзади него стояли люди, он посторонился, и Татьяна шагнула в больничный холл.
— Ну тёть Тань, чего ты, как осёл! — ухватил он её за руку.
— Господи, Дим! Что ж она у тебя такая странная-то, а? Ты специально, что ли, такую выискивал? — Татьяна выкрикнула, вырывая руку, откатываясь от него. Получилось громко, на них оглянулись люди в очереди в регистратуру.
Дима смотрел на неё и молчал. Она притихла тоже, застёгивала и никак не могла застегнуть зонт. Что-то слишком она разбушевалась, на неё не похоже.
— Ты зачем пришла-то? — спросил он уже мирно, отобрал у неё зонт, застегнул.
— Да и сама не знаю. Валентина как позвонила, ноги сами на остановку повели.
— Если опять наезжать на неё не будешь, пошли. Только имей в виду, я рядом буду. И свадьба у нас будет, даже если весь мир перевернётся. Ты не можешь ничего изменить.
Татьяна кивнула. Они накинули халаты, прошли по больничному коридору — длинному, пахнущему лекарствами и страданием. В палату их не пустили, велели ждать в холле, пока Полина выйдет.
Она пришла через десять минут, увидела их обоих, замедлила шаг. Потом села на кушетку, бессильно сложила руки на коленях, опустила голову. Бледная, с синими кругами под глазами, молчаливая. Дима упал рядом, взял её за руку.
Татьяна возвышалась над ними. И что тут скажешь, Господи! Прямо Ромео и Джульетта из русской глубинки!
— Господи, Поля, ну что ж мы с тобой всё в больничных коридорах-то встречаемся? И всё время — в дождь. Вон пелена опять. Просто напасть какая-то. Опять вон бледная, как лунь. Не берёшь ты себя совсем!
— Мы… — она подняла на неё глаза, — Мы, наверное, не расстанемся. Не вышло у меня ничего.
— Да-а, вечно ты… Не умеешь, так и не начинай.
— Тёть Тань, — сдвинул брови Дима.
— А чего я сказала? Да ничего… — она подняла брови, развела руками. — Ладно, делайте что хотите. Хотите жениться — женитесь. А матери и бабушке уж сами объявляйте, дело это не моё. Вот, тут фрукты, держи, — она сунула Полине пакет, развернулась и пошла, сдерживая ком в горле.
— Тёть Тань! — крикнул Дима. — Спасибо!
Она кивнула и пошла быстрее. Под дождь, под дождь… Там не видны будут слёзы.
Свадьба была весёлой, шумной, с песнями и плясками. Но как и положено родне — слёзы лили. И обе матери, и бабушки, и тётка.
— Эх, какая у меня дочь! Эх! Красавицу вам отдаю! — хвастал отец невесты, Николай Грачёв. Он ничего не знал о проблемах дочери и веселился от души.
А возле клуба праздник — День семьи, любви и верности. Аист на плакате нёс в клюве младенца. Центральными были жених с невестой, а ещё семьи многодетные — с кучей детишек, шумных, голенастых, радостных.
И казалось Татьяне, что Полина при каждом упоминании о потомках втягивает голову в плечи. Она ль должна быть центральной на этом празднике здоровой плодородной семьи?
И было Татьяне по-человечески жаль её — жаль до слёз, до щемящей боли в груди.
А через два года случилось так, что назначили её в комиссию по делам несовершеннолетних. И на выезды они ездили, и в реабилитационном центре местном приходилось бывать. Познакомилась с сотрудниками, подружилась даже.
Насмотрелась всякого. Чёрные стены, посуда со слизью, тряпьё. Ударял в нос нежилой запах жилья: мёртвый, гнилостный, перегарный, тяжёлый, как копоть, валящий с ног. Из таких мест детей забирали в приюты, в детские дома.
Тогда Татьяна ночами спать не могла. Она со свойственным ей эмоциональным, многодушевным, страдающим нутром после таких выездов всё думала и думала о судьбе этих брошенных, никому не нужных деток.
А весной, в погожий солнечный выходной, поехали они с мужем к Диме с Полиной. Жили они тут же, в городе, недалеко. Оба работали на стройке — она с документами какими-то, а Дима уже бригадиром. Он отслужил в армии, возмужал, раздался в плечах. Полина доучилась на технолога. Ждали они и своего жилья от строительной организации, а пока ютились в съёмной квартирке на окраине.
Квартирка была крохотная, но уютная — Полина постаралась. Занавески с рюшами, цветы на подоконнике, на стенах — фотографии в рамках. И на каждой — они вдвоём: на стройке, в лесу, на речке. Счастливые, молодые, красивые. И ни одной детской фотографии, ни одного ребёнка.
Татьяна пила чай, мялась, не знала, с чего начать. Муж её сидел молча, понимал — сейчас опять будет какая-нибудь история.
— Ребят, я, наверное, опять не в своё дело суюсь… — начала она, отставляя чашку. — Но там такая девочка без родителей осталась, хорошая очень. В реабилитационном центре лежит. Мать умерла от передозировки, отец неизвестен. А девочка — золото: тихая, ласковая, умненькая. И глаза… Глаза такие, что забыть невозможно.
Полина и Дима переглянулись. И вдруг — кивнули одновременно, словно ждали этого разговора, словно репетировали его.
— Мы уже думали об этом, тёть Тань, — сказала Полина тихо. — Мы давно думали. Просто… боялись. Боялись, что не справимся, что не дадут нам — молодая семья, нет своего жилья…
— Дадут! — вскинулась Татьяна. — Я помогу! Я со всеми знакома в отделе опеки, я похлопочу. Вы только скажите — да!
Дима встал, подошёл к окну, долго смотрел на улицу. Потом повернулся.
— А знаешь, тёть Тань… Когда-то ты говорила, что я пожалею. Что я себя лишаю главного. А я вот не жалею. Ни дня не жалею. Полина… Она для меня — всё. И если мы можем взять ребёнка, который никому не нужен, и сделать его счастливым… Разве это не то самое главное?
У Татьяны защипало в носу.
— Димка… Ты… — она всхлипнула. — Ты настоящий мужик, Димка. Прости меня, дуру старую.
— Да какая ты старая, тёть Тань! — засмеялся он и обнял её. — Ты у нас ещё ого-го!
Документы оформляли долго. Месяцы проверок, собеседований, ожиданий. Татьяна действительно помогла — подключила все свои связи в комиссии по делам несовершеннолетних, обивала пороги опеки, звонила, просила. И вот наконец — долгожданное решение.
Девочку звали Нина. Четыре года, худенькая, с огромными серыми глазами и двумя косичками. Когда Полина с Димой пришли за ней в реабилитационный центр, она стояла в уголке, прижимая к груди старого плюшевого зайца, и смотрела испуганно.
— Это твои новые мама и папа, — сказала воспитательница.
Нина переводила взгляд с Полины на Диму, не решаясь шагнуть.
— Здравствуй, Ниночка, — присела перед ней Полина. — Мы за тобой приехали. Хочешь домой?
— А у вас есть кошка? — спросила вдруг Нина.
— Нет, — растерялась Полина. — Но мы можем завести.
— И собаку?
— И собаку, — улыбнулся Дима. — И рыбок, и хомяка, и кого захочешь.
Нина подумала секунду, потом кивнула и шагнула вперёд. И когда её маленькая ладошка легла в руку Полины, Татьяна, стоявшая в стороне, заплакала — тихо, счастливо, облегчённо.
Прошло ещё три года. Татьяна вышла на пенсию, но продолжала работать — не могла без детей, без школы, без этого вечного шума и гама на переменах.
В один из июльских дней она снова приехала в Осиновку — на этот раз на крестины. Полина и Дима взяли второго ребёнка — мальчика Артёма, отказника, родившегося с пороком сердца. Ему сделали операцию, выходили, вынянчили. И теперь у них была настоящая семья: папа, мама, Нина и Артём.
Крестины устроили в старой церквушке на краю села — той самой, где когда-то венчались. Собрались все: и мать Татьяны, уже совсем старенькая, но с ясными глазами, и Валентина с Михаилом, и Елена, постаревшая, но умиротворённая.
После службы сидели за длинным столом, накрытым во дворе. Яблони уже отцвели, и белые лепестки, словно снег, устилали траву. Дети бегали между взрослыми, звенел смех, лаяли собаки, где-то далеко гудела машина.
Татьяна смотрела на Полину — та держала на руках Артёма, укачивая его, и лицо её светилось тем особым светом, который бывает только у матерей. Нина сидела рядом, привалившись к её плечу.
— Ну что, тёть Тань, — подошёл Дима с бокалом кваса, — теперь-то ты довольна?
— Довольна, — кивнула она. — Знаешь… Когда-то я думала, что материнство — это только своя кровь, своя плоть. А теперь вижу — вон оно какое, материнство. Совсем другое. Но такое же настоящее.
— Спасибо тебе, — сказал он тихо. — Если б не ты тогда… Если б не твоя комиссия, не твои связи… Мы бы, может, и не решились. А теперь… Теперь у нас всё есть.
Вечерело. Солнце клонилось к горизонту, окрашивая небо в розовые и золотые тона. Татьяна встала из-за стола и пошла к старой скамейке под яблоней — той самой, где когда-то разговаривала с племянником о его судьбе.
Она села и закрыла глаза. Вспомнилась та ночь — дождь, больничная палата, девочка с острыми коленками, плачущая о несостоявшейся любви. Как всё переплелось, как всё связалось в один узел — горе и радость, потеря и обретение.
Где-то там, наверху, кто-то пишет сценарий, думала она. И ни одна роль в этом сценарии не случайна. Ни одна встреча, ни одна слеза, ни одно слово. Всё имеет смысл. Просто не всегда мы можем его разглядеть.
Подошла Полина, села рядом.
— Вы чего тут одна?
— Да вот… Вспоминаю. Ты прости меня, Поль. За всё прости. За те слова, за то давление…
— Давно простила, — Полина улыбнулась. — Вы тогда были правы. По-своему, но правы. Я действительно не умела за себя отвечать. Но я научилась.
— Ты счастлива?
— Очень, — она посмотрела туда, где Дима возился с детьми. — Знаете, когда я была маленькой, я мечтала о большой семье. О доме, полном детского смеха. И мне казалось, что после той… операции… всё кончено. Что я никогда не буду матерью. А теперь… Теперь у меня двое. И я люблю их так, как не любила бы, наверное, и родных.
— Родных, неродных… — покачала головой Татьяна. — Какая разница? Главное — любовь. Остальное — условности.
Они замолчали. Где-то вдалеке прогремел гром — собиралась гроза. Первые капли дождя упали на листья яблони, зашелестели по траве.
— Опять дождь, — сказала Полина. — Как тогда.
— Да. Только теперь он другой. Летний, тёплый. Не такой, как тогда.
— И я другая.
— И ты другая, — согласилась Татьяна.
Они поднялись и пошли к дому, где горели окна, где смеялись дети, где ждали родные. А дождь всё усиливался, шумел по крыше, стучал в стёкла, но теперь этот звук не казался страшным. Он казался живым — как дыхание, как биение сердца, как обещание новой жизни, которая всегда приходит после грозы.
И Татьяна вдруг подумала: нет у судьбы ни начала, ни конца. Всё течёт, всё меняется, и то, что вчера казалось трагедией, сегодня может обернуться счастьем. Просто нужно верить. Просто нужно ждать. И просто нужно любить — так сильно, как только умеешь.