Осень в тот год пришла ранняя — с промозглыми ветрами и затяжными дождями, что размывали дороги до состояния киселя. Бабы у колодца, позвякивая ведрами, судачили о своем, и главной темой для пересудов стал, конечно же, Григорий Песков. Уж третий год пошел, как подался он в город на заработки, и третий год от него ни слуху ни духу.
— Сказывают, видели его в Вологде с какой-то вертихвосткой, — бойко стрекотала Апроня, крутобедрая молодайка с вечно любопытным носом. — При шляпке, при пальтеце, ну чистая контра!
— А ты откель знаешь? — щурилась подслеповатая старуха Клавдия.
— Своими глазами не видала, так Фроська-почтальонша сказывала, а ей уж с оказией передали.
Анфиса, жена Григория, проходила мимо с коромыслом на плече, и говор мгновенно стихал, сменяясь нарочитым покашливанием и деланым интересом к погоде. Анфиса же скользила мимо ровно, будто и не замечала ни этих взглядов, ни шепотков за спиной. Только побелевшие костяшки пальцев, сжимавшие деревянное коромысло, выдавали, как дорого ей дается это спокойствие.
А ведь когда-то, семь лет назад, она была первой невестой на деревне. Статная, чернобровая, с косой толщиной в руку, она умела и сплясать на гулянках так, что парни слюну глотали, и в поле работала за двоих. Григорий, приехавший погостить к дядьке из соседнего уезда, высмотрел её на Троицу и глаз больше не сводил. Сватов заслал богатых, с гармонью и подарками. Анфисина мать, Пелагея, хоть и косилась на жениха — больно уж гладкий да городской, — отдала.
Первый год жили душа в душу. Григорий прибился к местному хозяйству, работящим оказался, руки у него золотые были — и поправить что, и смастерить. А потом заскучал. Тосковал по городу, по шуму, по заводам. Засобирался на заработки.
— Год всего, Анфисушка, — уговаривал он, гладя её по голове. — Вернусь с деньгами, дом новый отгрохаем, корову купим.
— А мне корова не нужна, — глухо отвечала она. — Ты мне нужен.
— Глупая. Для тебя же стараюсь.
И уехал. Первые полгода письма приходили исправно. Короткие, скупые: «Жив-здоров, работаю, скучаю». Потом письма стали реже, а затем и вовсе иссякли. Последнюю весточку принесла Фроська года два назад — казенную открытку с двумя строчками: «Устроился хорошо. Как буду, напишу». И всё.
Анфиса не плакала при людях. Горе выплакивала по ночам, зарывшись лицом в подушку, чтобы мать в соседней избе не слышала. Мать и так, чуя неладное, вздыхала тяжко, но помалкивала — не лезла в душу.
Шли дни, похожие один на другой. Ферма, огород, хлопоты по хозяйству. Анфиса работала за двоих, словно пытаясь заглушить тоску физической усталостью. По вечерам сидела у окна, глядя в темноту, и гладила себя по животу — там, где когда-то, год назад, билась и замерла новая жизнь. Выкидыш на четвертом месяце — от непосильной работы, от переживаний, от того, что таскала мешки с зерном, когда никто не видел. Врачиха из района, сухая старуха в очках, тогда сказала: «Могла и умереть, милая. Легко отделалась». Анфиса и сама не знала, легко ли.
А потом в её жизни появился Степан.
Часть вторая. Чужой огонь
Степан Поляков приехал в их края прошлой осенью — его прислали из области восстанавливать машинно-тракторную станцию. Мужик видный, плечистый, с умными серыми глазами и руками, перепачканными мазутом. Поселился у дальних родственников на краю села и сразу пропадал на МТС с утра до ночи.
Впервые Анфиса увидела его на ферме, когда пришла за бидонами для молока. Он возился с доильным аппаратом, который забарахлил уже третью неделю. Увидев её, выпрямился, улыбнулся устало:
— Здравствуйте. Не подскажете, где тут ключ от подсобки найти? Мне бы проводку проверить.
— А вы кто такой будете? — спросила Анфиса строго, хотя внутри что-то дрогнуло от этой простой улыбки.
— Степан я. Новый механик. Вы не бойтесь, я с разрешения председателя.
С того дня они часто встречались — то на ферме, то в поле, то у проруби, куда Анфиса ходила полоскать белье. Степан всегда находил повод помочь: ведро тяжелое поднести, белье выжать, санки с водой домой дотащить.
— Да что вы, Степан, не надо, — отнекивалась она.
— Надо, Анфиса. Одинокой женщине трудно. А я вон какой здоровый, мне не в тягость.
Зимой, в метель, она возвращалась с фермы и провалилась в сугроб на пустыре. Нога подвернулась, идти дальше не могла. Степан, как нарочно, оказался рядом — шел с МТС домой короткой дорогой.
— Что случилось? — подбежал он, увидев её, сидящую в снегу.
— Да ногу, кажись, подвернула. Иди, Степан, я сама доползу.
— Ну уж нет.
Он легко подхватил её на руки и понес. Ветер завывал, бросая в лицо колючие снежинки, а Анфиса прижималась к его груди и чувствовала, как сильно бьется его сердце — или это её собственное стучит где-то в горле?
У калитки он поставил её на землю, но рук не разжал.
— Анфиса… — выдохнул он.
— Не надо, Степа. Не надо ничего говорить.
Она ушла в дом, закрылась на засов и долго стояла, прижавшись лбом к холодной двери. А утром нашла на крыльце узелок с сушеными травами — от ушибов. И больше ничего.
Весна нагрянула внезапно. Снег сошел в две недели, и речка вздулась, грозя затопить низины. В один из таких дней Анфиса пошла на дальний луг — проверить, не подтопило ли стога с сеном. Степан, увидев её с мостков, крикнул:
— Куда одна? Там сейчас топко!
— Не маленькая, — отмахнулась она, но он уже догонял.
Луг и правда оказался залит водой наполовину. Анфиса пробиралась по кочкам, как вдруг нога соскользнула, и она по колено провалилась в ледяную жижу. Выбраться не могла — ногу засосало.
— Держись! — Степан подскочил, ухватил её за руки и рванул на себя.
Они вместе повалились на сухую кочку, оба мокрые, тяжело дышащие. Анфиса смотрела в его лицо, с которого капала грязная вода, и вдруг рассмеялась — нервно, почти истерично.
— Вот дура-то…
— Дура, — согласился он. И поцеловал её.
Она не оттолкнула. Наоборот — прильнула сама, чувствуя, как рушится всё, что она так бережно строила годами: гордость, верность, память о муже.
Это лето пролетело как один долгий, сладкий сон. Они встречались тайно — у дальней речки, в заброшенном овине, в лесу, куда Анфиса ходила за грибами. Степан говорил о жене, которая осталась в городе и с которой он давно не живет.
— Развестись? — спрашивал он. — Давно надо было, да всё руки не доходили. Теперь дойдут.
— Не надо, — просила Анфиса. — У тебя дети, Степа. Не ломай им жизнь.
— А себе ломать?
— А мы и так… украдкой. Так даже слаще, — горько усмехалась она.
Она знала, что грешит. Знала, что осуждаема была бы любой бабой в деревне, прознай кто. Но ничего не могла с собой поделать. Сердце, столько лет бывшее в спячке, ожило и требовало своего.
В конце августа она поняла — беременна.
Сказать Степану? А что толку? Жену он не бросит, детей не оставит. Да и куда они пойдут с таким позором? Она — соломенная вдова, он — женатый мужик. Ребенок этот — клеймо на всю жизнь.
— Прощай, Степа, — прошептала она в ту ночь, когда он уходил на рассвете. — Не приходи больше. Всё.
— Что ты, Анфиса? Случилось что?
— То и случилось, что устала я. И ты устал. Иди. Забудь. Может, и я забуду.
Он приходил еще трижды. Стучал в окно, ждал у калитки. Анфиса не открывала. Сидела в темной избе, зажимая рот рукой, чтобы не завыть в голос.
А потом уехал. Срочный вызов из области — то ли новая техника пришла, то ли еще что. Уехал, даже не простившись.
В ноябре, когда живот уже было не скрыть под телогрейкой, мать пришла сама.
— Ну, рассказывай, дочка, — тяжело опустилась на лавку Пелагея. — Кого в подоле принесла?
— Никого, мама. Сама принесла.
— Не глупи. От Гришки? Так он три года как сгинул.
— А может, и от него.
— Врешь. И врешь плохо. Глаза отвела бы хоть.
Анфиса молчала, теребя край платка.
— Ладно. Не хочешь — не говори. — Пелагея вздохнула. — Только знай: вырастим. Не бросим. А кто отец — то его дело. Бог ему судья.
Но по деревне уже поползли слухи. Апроня, видевшая однажды Степана у Анфисиного забора поздним вечером, теперь раздувала эту искру в пожар.
— Да я ж говорю! Механик этот, Степка! Точно он! А она, стерва, крутит, мол, не знаю!
На счастье, Степан уехал, и сплетни поутихли. А Анфиса в декабре родила сына. Крепкого, чернобрового, с серыми глазами — вылитый отец. Назвала Андреем.
Часть третья. Возвращение блудного мужа
Григорий вернулся в апреле сорок первого.
Шел по деревне в новом пальто, при галстуке, с чемоданом из натуральной кожи. Бабы у колодца рты пораскрывали.
— Гляньте, никак Песков?
— Он и есть. Вернулся, гулена!
— А Фиска-то его… — многозначительно качали головами.
Григорий шел и улыбался — своей обаятельной улыбкой, от которой когда-то у Анфисы подкашивались ноги. В руках — огромный букет, купленный по дороге на станции у спекулянтки.
Пелагею встретил у калитки.
— Здравствуйте, мама! — раскинул руки.
— Здравствуй, зятек, — без тени радости ответила старуха. — Явился — не запылился.
— А где Фиска? Дома?
— Дома. Только ты, Гриша, готовься. Не одна она теперь.
— В смысле? — опешил он.
— Входи. Сам увидишь.
Анфиса стояла посреди горницы, прижимая к себе годовалого Андрея. Мальчишка, увидев чужого дядьку, спрятал лицо у матери на груди.
Григорий переводил взгляд с жены на ребенка.
— Это… чей? — голос его сел.
— Мой, — твердо ответила Анфиса.
— Я вижу, что твой. От кого?
— А ты кто такой, чтобы спрашивать? — вскинулась она. — Три года ни слуху ни духу! Ни денег, ни письма, ни весточки! Я тебя похоронила уже, Гриша! И себя похоронила!
— Я работал! Я деньги зарабатывал! — заорал он.
— Деньги? — горько усмехнулась Анфиса. — Покажи эти деньги. Где они? Где обещанный дом? Где корова? Я тут с голоду не пухла чудом, спасибо матери и колхозу. А ты с деньгами приехал? Или с пустым чемоданом?
Григорий бросил чемодан на пол, щелкнул замками. Там лежали отрез на платье, туфли лодочкой, шелковый платок, коробка конфет.
— Это тебе. Это для тебя! А ты…
— А я, — перебила Анфиса, — ребенка родила. Пока ты там шлялся неизвестно где, я здесь одна мучилась. И не твой это ребенок, Гриша. И не твоя я больше жена.
Он застыл.
— Как это — не моя?
— А так. Нет у нас семьи. Ты её разрушил, когда молчать начал. Когда бросил меня одну. Думал, я вечно ждать буду?
Григорий шагнул к ней, схватил за плечо.
— Кто он? Говори, кто этот гад?
— Не скажу.
— Женатый, поди? — догадался он. — С чужим мужем спуталась! В моем доме!
— В твоем?! — Анфиса вырвалась. — Это мой дом! Я тут семь лет одна хозяйка! Я тут полы мыла, стены красила, огород горбатила! А ты кто такой? Ты прохожий!
— Я муж тебе! Венчанный!
— Перед Богом — да. Но Бог видит, кто прав, кто виноват. Уходи, Григорий. Уходи с миром. Не нужен ты мне. И не нужен ребёнку.
Она повернулась и вышла в другую комнату, унося Андрея. Григорий остался стоять посреди горницы, сжимая в руках так и не врученный букет.
Пелагея заглянула с порога:
— Ты это… чемодан-то забирай. Поживи пока у нас. А там разберемся. Война вон, говорят, будет. Может, и не до обид станет.
Часть четвертая. Гроза сорок первого
Война грянула через два месяца.
Григория призвали в первые же дни. Уходил он хмурый, не простившись с Анфисой — только кивнул издалека. Она стояла на крыльце, прижимая к себе Андрюшку, и крестила вслед.
Степан прислал письмо из области — его тоже забирали, просил прощения, просил беречь себя и сына. Анфиса письмо сожгла в печи. Незачем ему знать про сына. Незачем бередить душу ни себе, ни ему.
Начались долгие, тягучие, как патока, военные будни. Женщины пахали в поле вместо лошадей, впрягались в плуги, таскали мешки. Дети работали наравне со взрослыми. Анфиса пропадала на ферме и в поле, а Андрюшка рос при матери, в яслях при колхозе, у теток-нянек.
В сорок втором пришла похоронка на Григория. Погиб под Смоленском. Анфиса перекрестилась, вытерла слезу — не по мужу, по молодости своей, по тому, что могло бы быть, да не сбылось.
— Царствие небесное, — прошептала Пелагея. — Все ж муж тебе был.
— Был, — согласилась Анфиса.
В сорок третьем в их края пришли беженцы из-под Ленинграда. Расселяли по домам — кого куда. К Анфисе подселили двоих: старую Марфу Ивановну и девчонку лет двенадцати, Нюру, сироту. Марфа вскоре умерла — сердце не выдержало дороги, а Нюра осталась.
— Пусть живет, — решила Анфиса. — Вдвоем веселее.
Нюра привязалась к Андрюшке, нянчилась с ним, как с родным. Анфиса нарадоваться не могла: помощница в доме появилась, и сыну не так одиноко.
В сорок четвертом стали приходить письма с фронта. Иной раз заходил в избу солдатский треугольник — кому-то радость, кому-то горе. Анфиса писем не ждала. От Степана не было ни строчки. То ли погиб, то ли забыл, то ли не решался напомнить о себе.
А потом вернулся Илья.
Часть пятая. Живые и мертвые
Илья Крутов, сосед, пропал без вести еще в сорок первом. Жена его, Матрена, выла-голосила, детей малых поднимала, а сама, говорят, с военкомом крутила. Но то слухи, а слухам в деревне верить — себя не уважать.
В конце сорок четвертого Илья объявился. Живой, здоровый, только руку левую не чуял — зацепило осколком под Сталинградом. Домой вернулся — а там жена с приплодом. Да не от него.
Матрена не отпиралась. Упала в ноги, завыла:
— Прости, Ильюша! Один ты был, я думала — не вернешься! Думала, сиротами дети останутся! А военком… он помогал, он заступался… я и не убереглась…
Илья молча выслушал, молча повернулся и ушел. Неделю жил у Анфисы в сарае — она пустила, не глядя на пересуды. А потом вернулся к жене. Детей пожалел. Матрениного, правда, к себе не подпускал — чужой он был, хоть и в его доме рос.
— Господь с тобой, Илюша, — вздыхала Пелагея. — Может, и сживетесь.
— Не сживемся, — качал головой Илья. — Но дети ни при чем. Мои-то мои. А этого… терпеть буду.
История эта вскользь задела Анфису, но напомнила о своем. О том, что правда, как гвоздь, — всегда торчит наружу. Скрыть её можно, но не навсегда.
А в сорок пятом, в мае, грянула Победа.
Плакали, обнимались, пили самогон, кто какой наскреб. Анфиса вышла на улицу и смотрела в ясное, весеннее небо. Где-то там, в этом небе, душа Григория. Где-то там, может, и Степанова душа. Жива ли? Нет ли?
Узнала через месяц. Письмо пришло из госпиталя, казенным почерком медсестры: «Степан Поляков скончался от ран третьего марта. Просил передать, чтобы берегли сына и не поминали лихом».
Анфиса упала на колени посреди горницы и завыла — впервые за долгие годы, в голос, навзрыд, до хрипоты.
Нюра прибежала, Андрюшка испуганно жался в углу.
— Тетя Фися, тетя Фися, что с вами?
— Ничего, доченька, — выдохнула Анфиса, поднимаясь. — Ничего. Отмучился человек.
И замолчала.
Часть шестая. Сорок шестой. Сентябрь. Школа.
Андрей пошел в первый класс в сорок шестом. Высокий, серьезный не по годам, с отцовскими серыми глазами и материнской черной бровью. Нюра, которой уже стукнуло пятнадцать, определилась в швеи при райпо и жила на два дома — то у Анфисы, то в общежитии.
В школе Андрей быстро сдружился с двумя мальчишками: Колькой Шустовым и Петькой Крутовым — тем самым, из Матрениного греха. Петька был тихий, забитый, вечно ходил в обносках и от материных побоев прятался по углам. Илья, вернувшись, хоть и принял его в доме, но чужим считал. Матрена же, чувствуя вину, срывала зло на сыне.
Учительница, Анна Степановна, пожилая, опытная, сразу заметила, как Андрей опекает Петьку.
— Ты чего это, Андрюша, за него вступаешься все время?
— А он хороший, — пожимал плечами Андрей. — И похож на меня, правда, теть Ань?
Анна Степановна присмотрелась и ахнула про себя. Два мальчика, сидевших за одной партой, и впрямь были схожи, как братья. Одинаковый разрез глаз, одинаковый завиток волос на лбу, даже ямочка на подбородке у обоих — один в один.
— Бывает же, — пробормотала она. — Однояйцевые близнецы, а растут врозь.
Мысль эта мелькнула и пропала. Она и не знала, что родились они в один день, в одном медпункте, с разницей в несколько часов.
В ноябре в школу заявилась Матрена. Была она хмельная — такое с ней случалось все чаще после возвращения Ильи. Искала Петьку, чтобы оттаскать за какую-то провинность. Увидев Андрея, замерла как вкопанная.
— Это чей?
— Анфисин, — ответила Анна Степановна настороженно. — А что?
Матрена смотрела на мальчика, переводя взгляд с него на своего Петьку, и лицо её медленно наливалось багровым цветом.
— Вот оно что… — выдохнула она. — Вот оно как, значит…
Развернулась и ушла, хлопнув дверью так, что стекла задребезжали.
А вечером явилась к Анфисе.
Часть седьмая. Правда
Анфиса вышла на крыльцо, увидела Матрену и сразу всё поняла. Сердце ухнуло вниз и замерло где-то в пятках.
— Здравствуй, Фися, — Матрена стояла, подбоченившись. — Не ждала?
— Здравствуй, Матрена. Заходи.
— Не зайду. Я тебе тут, на улице, все скажу. Чтобы люди слышали. Или ты думала, я слепая?
— Что ты хочешь? — тихо спросила Анфиса.
— Правды хочу. Петька мой — вылитый Андрей твой. И ты знаешь, отчего. Оттого, что батя у них один.
Вокруг уже собирались зеваки. Апроня выскочила из своего двора, бабка Клавдия выползла на завалинку.
— Не молчи, Фися! — крикнула Матрена. — Скажи людям, кто отец твоего выродка!
— Не смей, — голос Анфисы дрогнул. — Не смей ребенка трогать.
— А я не трогаю. Я правду говорю! Степан Поляков, механик, — вот кто отец! Он и Петькин отец! И твоего! Одного поля ягоды!
Толпа ахнула. Анфиса покачнулась, схватилась за косяк.
— Ты врешь, Матрена, — прошептала она.
— Вру? — Матрена шагнула ближе. — А ты на них посмотри. Они же близнецы, Фися! Один в один! Думаешь, я не видела, как мой Петька с твоим Андреем похожи? Думаешь, не считала? Они в один день родились! Я тогда в медпункте лежала, ты рядом. Я своих родов не помнила, а Наталья Петровна всё помнит. Она мне потом, когда померла уж, дочка её рассказывала: двое мальцов в ту ночь народились, и оба как копии. Да только отцы разные, думали. А отцы-то один оказался!
Анфиса молчала. Молчала долго, глядя куда-то в сторону. А потом подняла глаза — сухие, злые.
— Да. Правда твоя. Отец у них один. Степан. Только он тебе не муж был, Матрена. Он тебе кто? Он уехал тогда, забыл про тебя, про Петьку. Он про меня забыл, про Андрея. Он вообще ни про кого не помнил, кроме себя. А ты сейчас мне его в вину ставишь? Ты зачем пришла? Стыдить меня? Так я сама себя каждую ночь стыжу! Я на коленях перед Богом за этот грех стою! А ты… ты бы лучше за своим Ильей поухаживала, чем по чужим хатам лазить!
— Ах ты… — Матрена рванулась вперед, но её перехватили.
Илья, молча стоявший в толпе, вдруг вышел вперед и взял жену за руку.
— Пойдем, Матрена. Довольно.
— Пусти! Я ей…
— Пойдем, я сказал.
Он увёл её, почти уволок. Толпа понемногу расходилась, обсуждая новость на все лады. Анфиса стояла на крыльце, вцепившись в перила. Ноги не держали.
Из дома выскочил Андрей.
— Мама! Мамочка, что случилось? Чего тетка Матрена орала?
Анфиса посмотрела на сына — на его серые глаза, на его русые вихры, на ямочку на подбородке.
— Ничего, сынок. Иди в дом. Я сейчас.
Она просидела на крыльце до темноты, глядя на звезды. Где-то там, в этом звездном небе, был Степан. Где-то там — Григорий. Двое мужчин, которых она любила по-разному, и оба ушли. Один — насовсем, другой — в землю сырую.
— Прости меня, Господи, — прошептала она. — Прости меня, грешную.
Часть восьмая. Братья
К удивлению всей деревни, Илья не только не запретил Петьке общаться с Андреем, но и сам привел его к Анфисе.
— Пусть дружат, — сказал он хмуро. — Они ж братья. Хоть по отцу, а все ж родня.
Матрена бунтовала, но Илья был непреклонен. Война, инвалидность, измена жены — всё это сделало его жестким, но справедливым.
— Ты нагуляла — ты и расхлебывай. А дети ни при чем.
Петька и Андрей и правда стали не разлей вода. Вместе рыбачили, вместе пропадали в лесу, вместе делали уроки. Анфиса смотрела на них и видела Степана — живого, молодого, каким он был в то последнее лето.
— Как вы похожи, — вздыхала она иногда. — Прямо как две капли.
— А мы и есть похожие, — серьезно отвечал Андрей. — Мы ж братья, мам. Правда?
— Правда, сынок. Правда.
Петька сначала дичился, боялся Анфисы, но потом оттаял. Она жалела его, подкармливала, штопала одежонку. Матрена, узнав, сначала бушевала, потом махнула рукой — силы воевать не осталось. Да и сама всё больше пила, с каждым месяцем опускаясь на дно.
Илья, глядя на это, махнул рукой и подался в город — на заработки. Вернулся через полгода с деньгами и новой бабой — тихой, пожилой вдовой из эвакуированных.
— Вот, Матрена, живи как знаешь. А я с Клавдией буду. Дом мы делим. Детей моих она примет. А Петьку… Петька как хочет. Мне не чужой, но и не кровный. Пусть сам решает.
Матрена устроила скандал, но Илья был непреклонен. Так и жили: в одной половине — Матрена с Петькой, в другой — Илья с Клавдией. Стена глухая, разговоры сквозь зубы. Петька мотался меж двух огней, пока Анфиса не предложила:
— А иди-ка ты, Петя, к нам жить. У нас Нюра отдельно, комната есть. А здесь что? Здесь одна тоска.
Петька согласился. Матрена даже не спорила — ей было все равно. Она пила горькую и тихо угасала.
Часть девятая. Уход
Матрена умерла через год. Сердце не выдержало — сказали в больнице. Или водка. Петька плакал на похоронах, но как-то отстраненно — будто хоронил не мать, а чужую тетку. Слишком мало тепла дала она ему при жизни.
Илья с Клавдией жили дружно, растили её детей от первого брака. Петька остался у Анфисы, стал ей как второй сын. Да и Анфиса, глядя на него, видела Степана — и сердце заходилось тоской, но тоской уже светлой, без боли.
— Мам, — спросил однажды Андрей. — А мой отец… он какой был?
— Хороший был, — ответила Анфиса. — Работящий, добрый. Любил нас.
— А почему ушел?
— Война, сынок. Война унесла.
Андрей кивал, удовлетворенный ответом. А Петька молчал и гладил старую фотографию, что нашёл когда-то в вещах матери — Степан, молодой, в военной форме, снятый на прощание. Такие же серые глаза, как у них с Андреем, смотрели с выцветшего снимка.
— Братик, — шептал Петька. — Смотри, это наш батя.
— Наш, — соглашался Андрей.
Они сидели вдвоем на крыльце, обнявшись, и смотрели на звезды. Где-то там, далеко-далеко, эти звезды видел и их отец. Перед тем, как уйти навсегда.
Анфиса выходила на крыльцо, садилась рядом, обнимала обоих.
— Сыночки мои, — шептала она. — Два моих сокола.
Им было хорошо втроем.
Часть десятая. Эпилог. 1965 год
Андрей выучился на инженера, уехал в город, строил заводы. Петька остался в деревне, женился на местной, поднял хозяйство. Нюра вышла замуж за шофера, родила троих, жила в райцентре.
Анфиса старилась медленно, с достоинством. Седина покрыла её черные волосы, но глаза оставались молодыми — теми самыми, что когда-то свели с ума Григория, а потом Степана.
— Мама, поехали с нами в город, — звал Андрей.
— Нет, сынок. Здесь моя земля. Здесь мой дом. Здесь ваш отец… — она запнулась. — Здесь всё.
Она часто ходила на кладбище. К Григорию — поставить свечку, помянуть. К Степану — посидеть, поговорить. У него не было могилы — так, холмик в братской где-то под Берлином. Но Анфиса поставила ему крест на краю деревенского погоста — для души.
— Степа, — шептала она, — выросли сыновья. Хорошие выросли, работящие. Ты бы гордился. Андрей на тебя похож — такой же серьезный, такой же руки золотые. Петька — в меня, чернявый, горячий. Но глаза у обоих — твои. Светлые, добрые.
Ветер шелестел травой, качал ветви старой березы. Где-то далеко гудел паровоз, звал в дорогу. А Анфиса сидела на лавочке у креста и чувствовала — рядом. Здесь, за плечом, за спиной. Те, кого любила, те, кого потеряла, те, кого обрела вновь.
— Прости меня, Господи, — шептала она. — За всё прости.
И небо молчало.
Но в этом молчании было столько света, что Анфиса улыбалась. Жизнь прожита не зря. Сыновья выросли. Род не прервался. А всё остальное — суета.
Главное — любовь.
А она была. Была всегда. И будет.