Сбежавшие арестанты скрутили старика и нацелились позабавиться с Надей. Но очень скоро эти двое осознали, какую роковую ошибку совершили, связавшись с ней

Земля здесь была особенная — не чернозём, не подзол, а нечто среднее, рождённое веками соседства хвойных лесов и ледяных ключей, бивших из-под гранитных валунов. Село Светлый Бор стояло на этом месте без малого триста лет, пережив и раскольничьи гонения, и раскулачивание, и войну. Оно вросло в сопки так же глубоко, как старые лиственницы в вечную мерзлоту. Местные говорили: «У нас не живут — у нас корни пускают. Или уходят навсегда».

Надежда Петровна Кологривова своих корней не чуралась, хоть и не кичилась ими. Она возвращалась в Светлый Бор двадцать третьего декабря, в самый короткий день года, когда солнце едва осмеливалось подняться над кромкой тайги, чтобы через четыре часа снова кануть в фиолетовую бездну заката.

Автобус «ПАЗ» — последний рейс из районного центра — чихал, кашлял и вздрагивал на каждом ухабе, словно старый пёс, пытающийся отряхнуться от снега. Стекла запотели до такой степени, что пассажиры протирали в них кулаками маленькие глазницы, чтобы разглядеть, не проехали ли свою остановку. В салоне пахло бензином, мокрым драпом и чем-то кислым — то ли капустой, то ли человеческой усталостью. Надежда сидела у окна, прижимая к груди тяжёлый рюкзак, в котором поверх томика стихов Анненского лежали три банки сгущёнки, купленные на последние деньги. Пальцы в шерстяных перчатках всё ещё помнили прикосновение грубой мешковатой ткани — накануне отъезда она обшивала заново дедовский тулуп, обнаружив, что мыши добрались до подкладки.

— Кологривова, никак, — раздалось с переднего сиденья, и Надежда подняла глаза. — Васильевна, старшенькая-то. Девятнадцатый год пошёл, поди. А помню, как Макар Петрович тебя на руках из роддома нёс — такая кроха была, в косынку завёрнутая, один нос торчит.

Старуха в чёрном платке, завязанном по-старообрядчески — двумя углами вперёд — внимательно рассматривала Надежду сквозь толстые стёкла очков в медной оправе. Лицо её, изрезанное морщинами так густо, что кожа напоминала кору сибирского кедра, хранило выражение любопытства и настороженности одновременно. Это была Агафья Ильинична Корзухина, главная хранительница сельского архива и, по совместительству, летописица всех местных сплетен за последние полвека.

— Здравствуйте, Агафья Ильинична, — Надежда улыбнулась, стараясь, чтобы голос звучал ровно. — Я ненадолго, дедушку проведать.

— Ненадолго, — эхом отозвалась старуха. — Все вы так говорите, а потом остаётесь. Земля-то она держит, касатка. Кого хошь удержит, ежели пришло время.

Автобус вильнул, объезжая заледенелую колдобину, и Агафья Ильинична вцепилась в поручень узловатой рукой. На безымянном пальце тускло блеснуло серебряное кольцо с тёмным камнем — обручальное, ещё дореволюционной работы. Ей было под девяносто, но никто не знал точно — она и сама, кажется, сбилась со счёта.

— А что ж ты, Наденька, в институте-то не осталась? — продолжала допытываться старуха. — Говорили, на филолога выучилась, в аспирантуру звали. Неужто передумала?

— Передумала, — коротко ответила Надежда и отвернулась к окну, давая понять, что разговор окончен.

За стеклом тянулись белые поля, перерезанные чёрными лентами дорог. Иногда мелькали сосны — невысокие, корявые, пригибаемые к земле бесконечными ветрами. Небо было низким и плотным, как старый войлок. Надежда смотрела на этот пейзаж, и в груди разливалось странное успокоение — словно она, как лосось, идущий на нерест, наконец-то вошла в воды, где её ждут.

Она не думала о том, что оставила в городе: о съёмной комнате в коммуналке на Лиговке, где батареи грели только в середине зимы, и то по великим праздникам; о диссертации, заброшенной на середине, потому что научный руководитель после третьей защиты стал намекать на «особую благодарность»; о молодом человеке, который, узнав о её решении уехать, только пожал плечами и сказал: «Ну, ты всегда была странной». Всё это вдруг сделалось неважным, ненастоящим, театральным. А настоящим было только то, что ждало впереди.

Настоящим был дед.


Макар Петрович Кологривов встретил внучку на крыльце, хотя фельдшер строго-настрого запретила ему выходить на холод. Стоял, опираясь на сучковатый посох, вырезанный ещё его отцом, и щурился на бледное солнце. Изо рта вырывался пар, смешиваясь с дымом, поднимающимся из трубы — печь он растопил с утра, чтобы к приезду Нади в доме было тепло.

— Деда! — Надежда бросила рюкзак прямо в снег и побежала к крыльцу, проваливаясь в сугробах по колено. — Я же просила, не выходи! Сердце!

— Сердце, сердце, — проворчал Макар Петрович, обнимая её сухими, но всё ещё сильными руками. — А ты думала, я в избе усижу, когда ты там по морозу тащишься? Я ещё не околел, слава богу.

От него пахло махоркой, хвоей и чем-то ещё — тем особенным запахом, который Надежда помнила с детства. Запахом дома.

— Ну, идём, идём, — дед отстранился, всматриваясь в её лицо. — Похудела. И круги под глазами. Не кормят тебя там, в городе твоём?

— Кормят, деда. Просто дорога долгая.

— Дорога, — он покачал головой. — В моё время из деревни в город за полдня доезжали, а теперь, с техникой вашей, сутки ехать надо. Прогресс, мать его.

В доме было жарко натоплено, пахло пирогами и сушёными травами, развешанными пучками под потолком. Надежда разулась, прошла в горницу и остановилась на пороге, оглядываясь. Всё оставалось таким же, как десять лет назад, когда она уезжала поступать в университет. Та же мебель из морёного дуба, тот же половик с вышитыми крестиком петухами, те же фотографии в деревянных рамках на стене. Мама, смеющаяся, в кружевном платье — выпускной. Папа в солдатской форме — срочная служба, семьдесят девятый год. Бабушка Евдокия, сидящая на завалинке с вязанием в руках — её она почти не помнила, только тёплые ладони и запах мятного отвара. И дед — молодой, кряжистый, с двустволкой за плечом и убитым глухарём в руке.

— Садись за стол, — Макар Петрович засуетился, доставая из печи чугунок с картошкой, придвигая соленья. — Сейчас будем чай пить, с брусникой. Ты же любишь с брусникой.

— Люблю, деда.

Она села на табурет, чувствуя, как отступает напряжение последних месяцев. Здесь, в этом доме, время текло иначе — медленно, почти незаметно, как смола по стволу сосны. Дед налил ей полную кружку, пододвинул вазочку с мочёной брусникой, присыпанной сахаром.

— Ну, рассказывай, — сказал он, садясь напротив. — Зачем приехала? Не просто так, знаю.

Надежда опустила глаза, водила пальцем по краю кружки. Молчала долго, собираясь с мыслями. Потом подняла взгляд.

— Я остаюсь, деда. Насовсем.

Макар Петрович не удивился. Он только вздохнул — глубоко, всей грудью, словно сбрасывая многолетнюю тяжесть.

— Знал, — тихо сказал он. — Ещё когда ты позвонила и сказала, что приедешь на три недели, я понял: не на три, насовсем. Кровь наша, северная, в тебе. От неё не убежишь.

— Ты не сердишься?

— Сержусь? — он покачал головой. — Дочка, я всю жизнь ждал, что ты вернёшься. Только не хотел тебя неволить. В городе, оно, может, и лучше. Работа, люди, театры… А у нас тут глухомань, медвежий угол.

— Угол, — Надежда улыбнулась. — Но мой угол.

Дед моргнул, отвернулся к окну, за которым уже сгущались ранние зимние сумерки. Рука его, лежащая на столе, чуть заметно дрожала — не от возраста, от волнения.

— А как же институт? Диссертация?

— Институт подождёт. Может, я тут школу открою. В соседней деревне учительница нужна, я узнавала. Буду ездить.

— Тридцать километров по такой дороге?

— Деда, я твоя внучка. Забыл, как ты меня в тайгу водил в семь лет? Я и пятьдесят пройду, если надо.

Макар Петрович смотрел на неё долгим, изучающим взглядом. Потом его лицо дрогнуло, и он улыбнулся — той редкой, светлой улыбкой, которую Надежда помнила с детства.

— Ладушки, — сказал он. — Значит, будешь жить. Места много, не тесно. А я уж и не надеялся, что доживу.

— Деда!

— А что деда? — он махнул рукой. — Восьмой десяток пошёл, сердце шалит. Думал, помру один, как тот пень в лесу. А теперь, глядишь, и внуков твоих нянчить придётся.

Надежда покраснела, но промолчала. За окном уже совсем стемнело. Дед зажёг керосиновую лампу — электричество в Светлом Бору отключали по расписанию, с одиннадцати вечера до шести утра, чтобы экономить.

— Дед, — вдруг сказала Надежда. — А почему надо мной в деревне смеются? Я сегодня от автобуса шла, Панкратьевна в спину плюнула. И другие… шепчутся.

Макар Петрович нахмурился, потянулся было за кисетом, но вспомнил, что доктор запретил курить, и отдёрнул руку.

— Не обращай внимания, — глухо сказал он. — Люди темноту любят. А ты светлая.

— Но почему?

Дед молчал долго. Потом встал, прошёл в красный угол, где под старой иконой Казанской Божьей Матери хранилась бабушкина шкатулка — чёрный ларец, окованный медью.

— Мать твоя, — начал он, не оборачиваясь. — Евдокия-то. Она ведь не просто травница была. Она знахарка была. Настоящая. Её ещё до войны бабка наукам обучала, а ту — её бабка, и так дальше, до самых раскольников. У нас в роду женщины всегда силу имели. Не злую, а… охранительную. Берегинями их звали.

Надежда слушала, затаив дыхание. Она знала, что бабушка лечила людей, собирала травы, читала заговоры от лихорадки и зубной боли. Но чтобы так…

— А почему ты раньше не рассказывал?

— А зачем? — дед повернулся, в руках у него была открытая шкатулка. — Чтобы ты, девчонка, со своим городским образованием, смеялась? Чтобы думала: дед у меня отсталый, в приметы верит? Нет уж. Время приходит — и знание само открывается.

— Какое время?

— А вот такое, — он вынул из шкатулки старую, потрёпанную тетрадь в коленкоровом переплёте. — Бабушка тебе завещала. Сказала: когда Надя вернётся домой, отдай. Не раньше.

Надежда взяла тетрадь дрожащими руками. Открыла первую страницу. Мелким, бисерным почерком, с ятями и ерами, было выведено: «Травникъ дома Кологривовыхъ, веденный съ лѣта 1793-го. Не для чужихъ очей, а для крови нашей».

— Она знала, — прошептала Надежда. — Знала, что я вернусь.

— Знала, — кивнул дед. — Она вообще много чего знала. Меня, дурака, на войну провожала — сказала: «Вернёшься, Макар. Только осколок в лёгком на всю жизнь останется». Я тогда не поверил. А в сорок четвёртом, под Кёнигсбергом, меня осколком и накрыло. С тех пор и кашляю.

Он помолчал, поглаживая пальцем крышку шкатулки.

— Так что ты, Надежда, не удивляйся. Бабки у крыльца чуют кровь. Они не со зла, они от страха. Потому что сила — она ответственность. И одиночество.


Ночь прошла тревожно. Надежде снились странные сны: будто идёт она по лесу, а деревья расступаются перед ней, шепчут ветвями: «Берегиня пришла, берегиня вернулась». Потом сон сменился другим: тёмные фигуры в сером, бредущие по заснеженной дороге, и холодный, липкий ужас, от которого просыпаешься с колотящимся сердцем.

Она села на кровати, прижимая к груди бабушкину тетрадь. За окном уже серело — зимнее утро вступало в свои права. Из кухни доносился запах блинов и негромкое покашливание деда.

— Не спала? — спросил Макар Петрович, увидев её осунувшееся лицо.

— Спала. Только сны странные.

— Сны, — дед нахмурился. — Сны тоже не просто так. Предупреждают.

— О чём?

Он не ответил, только подвинул к ней тарелку с блинами. Но взгляд его был обращён куда-то вдаль — туда, где за окном чернел лес.


Известие пришло в одиннадцать часов утра. Громкоговоритель, установленный на столбе у сельсовета, зашипел, закашлялся и голосом дежурной райотдела милиции сообщил:

— Вниманию населения Светлого Бора и прилегающих населённых пунктов. Из учреждения ЯК-18/5 совершён побег троих особо опасных преступников. Приметы: Подкорытов Всеволод Тарасович, одна тысяча девятьсот пятьдесят восьмого года рождения, высокого роста, плотного телосложения, особые приметы — татуировка на левой кисти в виде двуглавого орла. Суслопаров Иннокентий Аркадьевич, одна тысяча девятьсот шестьдесят первого года рождения, среднего роста, худощав, особые приметы — отсутствие фаланги указательного пальца на правой руке, на лице татуировка в виде слезы под правым глазом. Шабалин Илья Прокопьевич, одна тысяча девятьсот пятьдесят девятого года рождения, роста ниже среднего, коренаст, особые приметы — шрам через левую бровь, дефект речи. Все осуждены за особо тяжкие преступления, включая убийства при отягчающих обстоятельствах. При обнаружении просьба не предпринимать самостоятельных действий, немедленно сообщить в органы правопорядка.

В сельсовете повисла тишина. Потом кто-то истерично всхлипнул, запричитала старуха в чёрном платке. Мужики заговорили разом, перебивая друг друга.

— Тридцать километров от нас эта зона, — сказал дед, выходя на крыльцо. — За сутки могли дойти. Если не сбились с пути.

— Может, в другую сторону пошли? — неуверенно предположил председатель, тучный мужчина с одышкой. — На трассу, к поездам?

— В такую метель? — покачал головой дед. — Не дураки они. В лесу схорониться легче. А в лесу у нас что? Заимки охотничьи. Землянки старые. Там и переждать можно.

Надежда стояла у окна, слушая эти разговоры, и пальцы её непроизвольно сжимали бабушкину тетрадь. Внутри нарастало странное, незнакомое доселе чувство — не страх, нет. Предчувствие. Словно тонкая нить натянулась между ней и этим лесом, между ней и теми тремя фигурами из её сна.

— Деда, — тихо сказала она, когда они вернулись в дом. — Ты ведь знаешь каждую тропу в тайге.

— Знаю, — коротко ответил Макар Петрович, доставая из шкафа ружьё.

— Ты не пойдёшь их искать.

— Пойду.

— Сердце!

— А ты думаешь, я смогу сидеть здесь и ждать, когда они к нам пожалуют? — дед резко обернулся. — Дочка, я этими лесами сорок лет ходил. Меня здесь каждая сосна знает. Я должен проверить избушки.

— Тогда я с тобой.

— Нет.

— Да.

Они смотрели друг на друга — старый лесник и его внучка, — и в этом взгляде было всё: и многолетняя любовь, и упрямство, перешедшее по наследству, и понимание, что ни один из них не уступит.

— Ладно, — сдался Макар Петрович. — Только держись позади. И слушайся беспрекословно.

— Хорошо, — кивнула Надежда, хотя в душе не собиралась выполнять это обещание.


Они вышли на закате. Дед надел лыжные штаны, тулуп, взял карабин «Сайга» и старенький «Тоз-34» на всякий случай. Надежда натянула дедову фуфайку — она висела на ней мешком, но грела отлично, — сунула за пазуху бабушкину тетрадь, в карман положила фляжку с мятным настоем и несколько пирожков с картошкой, завернутых в чистое полотенце.

Светлый Бор провожал их настороженным молчанием. Только собаки выли, почуяв неладное, да бабы крестились вслед, шепча молитвы.

— Чур нас, чур, — донеслось из темноты. — Не к добру это, не к добру.

Тайга встретила их тишиной. Такой плотной, что звон в ушах казался оглушительным. Снег под лыжами скрипел на разные голоса — то жалобно, то утвердительно. Дед шёл быстро, не оглядываясь, уверенно обходя буреломы и замёрзшие ручьи. Надежда едва поспевала за ним, сбивая дыхание.

— Первая заимка через час, — бросил он через плечо. — Если там чисто, пойдём ко второй, у Вороньего утёса.

— А если там они?

— Тогда будем решать по обстановке.

В его голосе было столько спокойной уверенности, что Надежда почти поверила: всё обойдётся. Почти.

Они шли уже полтора часа, когда дед внезапно остановился, подняв руку. Надежда замерла, прислушиваясь. Сначала ничего не было слышно, кроме привычного ледяного безмолвия. Потом ветер донёс запах — едва уловимый, но чужеродный. Пахло горелым деревом, табаком и чем-то ещё, кислым и острым.

— Кострище, — одними губами произнёс дед. — Недавнее. Часа два-три.

Он осторожно двинулся вперёд, держа карабин наготове. Надежда следовала за ним, стараясь ступать след в след. Сердце колотилось где-то в горле.

Кострище обнаружилось за небольшим пригорком — чёрное пятно на белом снегу, окружённое множеством следов. Дед присел на корточки, рассматривая отпечатки.

— Трое, — тихо сказал он. — Один крупный, двое помельче. Ушли в сторону Вороньего утёса.

— К дедовой избушке? — спросила Надежда.

— К ней, родимой.

Макар Петрович выпрямился, и в свете луны Надежда увидела, как осунулось его лицо. Он молчал долгую минуту, потом повернулся к ней.

— Слушай меня, Надежда. Ты сейчас разворачиваешься и идёшь обратно в деревню. Быстро, не оглядываясь. Вызовешь милицию, скажешь, где они.

— А ты?

— А я пойду дальше. Может, успею их опередить.

— Ты не успеешь, — глухо сказала Надежда. — Они уже там.

— Тогда я хотя бы встречу их по-человечески. Не в спину.

— Деда…

— Иди, Надя. Я сказал.

Она сделала шаг назад, потом другой. Развернулась и пошла — не к деревне, а следом за дедом. Он не обернулся, но Надежда видела, как дрогнули его плечи.

— Упрямая, — прошептал он. — Вся в бабку.

Избушка показалась из-за поворота через двадцать минут. Кособокая, приземистая, сложенная из толстых лиственничных брёвен, она стояла на краю небольшой поляны, утопая в сугробах почти по самую крышу. Из трубы вился слабый дымок — тонкий, едва заметный на фоне звёздного неба.

— Поздно, — сказал дед. — Они там.

Он сня