Когда „Горько!“ запустило в моём животе бомбу, а свадебное платье Софии превратилось в холст для моих „шедевров“ — наше село до сих пор спорит, сколько бутылок самогонки тётки Вероники нужно, чтобы повторить этот исторический провал…

Артём открыл глаза в тот миг, когда самые первые, робкие лучи летнего солнца лишь начали золотить верхушки старых яблонь, виднеющихся за оконным стеклом. Этот день, выстраданный и вымоленный, наконец наступил. Два долгих года ожидания, наполненных трепетным перечитыванием затертых треугольников писем, каждая строчка в которых дышала тоской и надеждой, остались позади. В конце каждого послания неизменно жила одна и та же фраза, ставшая для него крылатой и родной: «жду ответа, как соловей лета». А ниже — словно запечатленная на бумаге спелая ягода, чуть размазанный оттиск алых, дорогих сердцу губ.

В просторных сенях родного дома пахло свежей покраской, сладкой пышкой с маком и той особой, трепетной торжественностью, которая предваряет великие события. Столы, составленные в причудливую и вместительную букву «Г», сияли новенькой, еще чуть липковатой клеенкой, украшенной едва уловимым цветочным узором. Лавки, сооруженные из отшлифованных добротных досок на крепких, проверенных временем табуретках, были застелены домоткаными половиками с геометрическим рисунком, который помнили еще умелые руки его покойной бабушки. Каждая, даже самая малая деталь в этом помещении, пропитанном уютом и памятью, говорила о тщательной, любовной подготовке, о горячем желании сделать все как нельзя лучше, достойно и красиво.

Сердце Артёма билось ровно и громко, подобно большому колоколу, готовому вот-вот излить в тишину свой первый, очищающий благовест. Вскоре явились дружки, его верные спутники и давние товарищи, с добрыми шутками и ободряющими похлопываниями по широким плечам. Пора было отправляться в недолгий, но такой важный путь — выкупать невесту. София жила совсем рядом, через дорогу наискосок, в таком же аккуратном домике под василькового цвета крышей, утопающей летом в зелени дикого винограда. Казалось, он тысячу раз проделал этот короткий путь в своих мечтах, стоя на холодном плацу где-то в бескрайних далях.

Выкуп прошел шумно, весело и поэтично, по всем заведенным в их краях правилам, сохраняющим тепло старины. Подружки Софии, такие же румяные, звонкие и смешливые, как она сама, получили свои звенящие монетки и конфеты в блестящих, золоченых фантиках. И вот он уже стоял в светлой горнице своей будущей тёщи, Вероники Петровны. Воздух здесь был густым, сладким и уютным от аромата свежеиспеченного пшеничного хлеба, макового рулета и ванили.

— Для вас, тёщенька родная, — произнес Артём, вручая аккуратный сверток с цветастым шелковым платком, от которого так и веяло солнечным праздником.
— Ох, да ты мой желанный, да ты свет в окошке, — расчувствовалась Вероника Петровна, тут же повязав яркий платок на свои округлые плечи. — Ну, садитесь же, дорогие мои гости, садитесь поудобнее! Отведайте-ка моего скромного угощения.

Она ловко, с привычной хозяйской сноровкой, расставила на столе граненые стопки, сверкавшие, как льдинки, и налила в них мутноватой, пахнущей зерном и травой жидкости из большого глиняного кувшина.
— Сама гнала, по старинному рецепту, ядрёная получилась! — с немалой гордостью объявила она, вытирая руки о белоснежный фартук.

София, уже облаченная в свое ослепительно белое, струящееся платье и легкую, как утренний туман, фату, чуть поморщила свой очаровательный, вздернутый носик.
— Мамуля, ну что ты их своей самогоночкой потчуешь? Вонючая она у тебя, прости господи! Вон и водка хорошая, и вино красное, сладкое, на столе красуются.
— Свадьба-то, детка, два дня гулять будем, а то и третий день прихватит, — с материнским достоинством возразила Вероника Петровна, — успеют они выпить и водку, и вино. Пусть для начала моего творения, от всей души предложенного, отведают, на здоровье!

Выпили. Напиток и вправду обладал характерным, резковатым, древесным духом, но горел внутри приятным, согревающим до самых кончиков пальцев пламенем. Подняли стопки за красавицу невесту, за родителей, за светлое, безоблачное будущее, которое виделось таким же ясным и бездонным, как это лазурное июньское небо. Артём чувствовал, как по всему телу разливается благое, умиротворяющее тепло, а в голове начинает звенеть тихая, радостная, словно издалека доносящаяся, музыка.

Дорога в сельсовет пролетела в веселой, пестрой кутерьме, среди смеха и припевов. Ноги, будто обретя собственную, непослушную волю, слегка заплетались, и Артём, подхваченный всеобщим ликованием, запел на всю деревенскую улицу чистым, звонким голосом: «А это свадьба, свадьба пела и плясала…». Свежий, игривый ветерок, гуляющий меж избами, казалось, немного прояснил мысли, вернул ощущение чудесной реальности происходящего.

И вот они снова в просторном доме, теперь уже за общим, щедрым столом, ломящимся от всевозможных яств, среди которых сверкали холодец, блестела селедка под шубой, а пар от пельменей поднимался к потолку тонкими струйками. София села рядом, и её тихое, спокойное присутствие было подобно тихому, спасительному островку посредь бурного моря веселья. Она нежно, почти незаметно, коснулась его большой, сильной руки.
— Больше ни капли, мой хороший, — шепнула она, и в её синих, как летние васильки, глазах читалась не только безграничная нежность, но и твердая, непоколебимая решимость.

Он и не хотел больше. Тепло, исторгнутое тёщиным хмельным творением, странным образом сгустилось где-то в самой глубине, превратившись в тяжелый, неподвижный, настороженный ком. Он чувствовал себя не в своей тарелке, но изо всех сил старался улыбаться, кивать многочисленным гостям, поднимать бокал в ответ на льющиеся рекой добрые тосты.

И тут раздался первый, раскатистый, залихватский крик: «Горько!». Его тут же подхватили десятки голосов, слившихся в дружное, требовательное, ритмичное: «Горько! Горько!». Традиция была нерушимой, священной. Артём и София поднялись. Она, застенчиво и светло улыбаясь, прикрыла свое прелестное лицо прозрачной, струящейся фатой. Он наклонился, чтобы коснуться её нежных, дрожащих губ… И в этот самый, решающий миг тот самый ком, дремавший в глубине, внезапно ожил, содрогнулся и рванулся на волю со всей неукротимой силой природного процесса, остановить который было совершенно невозможно.

Наступила секунда всеобщего, ошеломленного молчания, которую тут же нарушил взрыв сдержанных смешков, ахов и участливых вздохов. Артём стоял, пунцовый от всепоглощающего стыда, не зная, куда девать свои руки и взгляд. Но добродушные гости, видя его искреннее и глубокое замешательство, лишь замахали руками, заулыбались: дескать, бывает, с кем в жизни не случается!

Однако София, на белоснежном, девственном подоле которой теперь красовалось яркое, неумолимое пятно, вскочила из-за стола, словно обожженная, и стремительно выбежала в прохладные, полутемные сени. В её прекрасных глазах, полных слез, блестели не только обида и досада, но и растерянность. За ней бросились обе матери. Платье было быстро, почти волшебно, застирано в большом оцинкованном тазу и развешено для просушки над горячей, натопленной лежанкой огромной русской печи.
— Переоденься, родная, в синее, в праздничное, шёлковое, — уговаривала дочь взволнованная Вероника Петровна.
— Нет! — упрямо, словно ребенок, качала головой София. — Только белое. В день своей свадьбы — только и исключительно белое.

Новоявленная свекровь, Анна Степановна, вдруг всплеснула руками, и в её глазах зажглась спасительная искорка.
— Так ведь у бабки Марфы! У неё, помнится, платье со свадьбы старшей дочери осталось, белое-пребелое, гипюровое, кружевное. Лежит, поди, в сундуке, как новая.

Посланцы, молодые парни, тут же помчались к крайней избе, где в тишине и покое доживала свой век старая, мудрая Марфа. Та, не спеша, порывшись в своем заветном, пахнущем временем и травами сундуке, с благоговением извлекла аккуратно сложенный, завернутый в чистую холстину наряд. Платье и впрямь было прекрасным, почти неземным: тончайшим, кружевным, воздушным, с длинными, пышными рукавами-фонариками. От него лишь сильно, густо и настойчиво пахло нафталином, едким и стойким, запахом забвения и памяти. Его долго вытряхивали на свежем, морозном по летним меркам воздухе, обрызгали духами «Красная Москва» с их стойким ароматом лаванды и гвоздики и помогли смущенной Софии облачиться в это нежное, пахнущее теперь причудливой смесью старины, лаванды и надежды одеяние.

Свадьба между тем гудела, как большой, растревоженный и счастливый улей. Гармонист Игнатий, раскрасневшийся от усердия, заводил всё новые и новые, зажигательные мелодии, гости пускались в залихватский, с искорками пляс. Когда София, уже в обновленном, чужом платье, вернулась в горницу, многие даже не заметили произошедшей подмены. Тамада, веселый и толковый мужик, пригласил всех снова к ломящимся от угощений столам. И вот, когда в очередной раз, по неумолимому закону жанра, прозвучало то самое, злополучное «Горько!», история, к глубочайшему ужасу и отчаянию Артёма, повторилась с пугающей, почти мистической точностью. На гипюровом, ажурном покрывале платья распустилось ещё одно, не менее выразительное и красноречивое пятно.

На этот раз тишина повисла в воздухе густая, гробовая, звенящая. София, не проронив ни единого слова, снова исчезла, растворилась в глубине дома. На сей раз уговорить её вернуться к веселью было задачей невероятной, почти непосильной сложности. Она сидела в маленькой светёлке, укутавшись в простую шерстяную шаль, и тихо, безутешно плакала, наотрез отказываясь выходить к людям, к этому осуждающему, смеющемуся свету. К счастью, первое, родное платье у раскаленной печи уже высохло, от него шел легкий парок. Только самые нежные уговоры обеих матерей и тихие, прерывающиеся, полные искреннего, щемящего раскаяния слова самого Артёма заставили её снова переодеться и, собрав всю волю в кулак, с достоинством вернуться к продолжающемуся празднику.

Пока невеста приводила в порядок свои мысли и свой туалет, расторопный тамада вышел в центр комнаты и, подняв руку, торжественно, с легкой улыбкой объявил на всю округу:
— Дорогие, любимые, уважаемые гости! У нашего славного жениха обнаружилась редкая, я бы сказал, уникальная особенность организма — аллергия на определенное, всем нам хорошо известное слово. Давайте же, в его пользу, от этой хорошей, но сегодня небезопасной традиции на время отдохнём. Будем веселиться без неё! Показали мы уже, что народ лихой и голосистый!

И с этого момента дальнейшее празднество потекла плавно, ярко и безмятежно, как полноводная летняя река. Пили и пели заздравные песни, закусывали и веселились от всей души и в первый день, и во второй, а самые стойкие и неутомимые и в третий день еще поддерживали огоньки в глазах и на столе. А Артём и София, улучив чудесный, тихий момент, вышли подышать прохладой на крыльцо. Он бережно взял её маленькую, холодную руку в свои большие, теплые, надежные ладони.
— Прости меня, моя радость, моя ненаглядная, — выдохнул он, глядя в темное, усыпанное бриллиантами звезд небо. — Я так мечтал, так хотел, чтобы всё было идеально, как в самой красивой сказке.

Она посмотрела на него, и в её глазах, еще влажных от недавних слез, вдруг мелькнула живая, добрая искорка. Сначала только уголки её губ дрогнули, а потом она рассмеялась — сначала тихо, сдерживаясь, а потом всё громче и звонче, и этот смех был чистым, как родниковая вода, и освобождающим, как первый весенний гром.
— Идеально? — сквозь смех, в котором уже не было обиды, произнесла она. — Зато наша свадьба, мой милый, будет самой памятной и рассказываемой в истории всего села. Поверь, нас будут вспоминать с улыбкой ещё наши правнуки.

Так и вышло, как она, мудрая не по годам, предсказала. Они прожили свою долгую жизнь в любви и согласии, в терпении и радости, бок о бок, как два крепких дерева, чьи корни так переплелись под землёй, что стало невозможно различить, где начинается одно и заканчивается другое. Они вырастили троих прекрасных, здоровых детей, дождались семерых шумных, озорных внуков. Их дом, тот самый, с синей крышей, всегда был полон тепла, запаха вкусного домашнего хлеба, детского гомона и звонкого, заливистого смеха. И теперь, подходя к порогу своей золотой, бриллиантовой свадьбы, они часто, сидя на закате на старой, теплой завалинке, вспоминали тот самый, далекий и смешной теперь, день. Они переглядывались, и в их взглядах, выцветших от времени, но таких же ясных, жила общая, никому не выданная тайна, сладкая и смешная, как тот самый ягодный отпечаток на старом, пожелтевшем от лет письме.

А платье бабки Марфы, бережно выстиранное, выглаженное и отреставрированное, до сих пор покоится в том же, пахнущем кедром и ладаном сундуке. Оно больше не пахнет резким нафталином. Оно благоухает теперь временем, тихим счастьем и той самой великой, простой истиной, которую они вдвоем постигли тогда: не от безупречности наряда или безукоризненности церемонии рождается долгая, крепкая, красивая судьба. Она рождается от умения вместе смеяться над внезапными неудачами, от прощения, которое оказывается крепче любого клятвенного обета, и от любви, которая, подобно старому, доброму вину, только хорошеет, наливается силой и мудростью с годами, обретая тихий, золотистый, незакатный свет. И пусть кто-то когда-то, по старой памяти, снова скажет «горько» — на их губах, сплетенных в вечном поцелуре судьбы, навсегда останется лишь сладкое, выстраданное, безграничное и прошедшее сквозь все бури счастье.