Село утопало в певучих переливах гармони, в топоте сотен ног, в звонком смехе, что разносился над крышами, еще отяжелевшими от сырости, но уже грезившими весенним солнцем. Время для выхода в поля еще не пришло – земля была напитка талыми водами, небо часто хмурилось, сея на поля и огороды мелкий, назойливый дождь. И потому душа просила праздника, и праздник находил себе дорогу. Это была уже третья свадьба за ту весну, и казалось, само воздушное пространство между низкими избами пропиталось запахом горячего хлеба, браги и безудержного веселья. Свахи и сватьи, сияя самодовольными улыбками, под залихватские переборы гармошки торжественно обносили вокруг стола расшитые рубахи да тонкие простыни – неоспоримое и важнейшее доказательство невинности новобрачной.
Головы гудели от шума, от песен, от крепких напитков, и все разговоры вертелись, естественно, вокруг жениха и невесты, их судеб, их будущего.
– Эх, Антонина, погуляем же мы вскорости и на твоей свадебке! – невестка Дарья, разгоряченная пляской, подлетела к длинному столу, налила себе полный ковшик темного кваса и одним глотком осушила его. – Идем плясать, чего уныло сидишь? Смотри, даже молодой квас играет и пенится, а ты словно завяла.
Она схватила за руку золовку, вытянула ее из-за стола и потащила в самый центр круга, где уже вовсю отплясывали парни и девки. И Антонина, покорная общему настроению, затопала в такт, завела мелкой дробью. Свадьба же… Положено веселиться от всей души.
Но вот только взгляд ее, ясный и тревожный, помимо воли раз за разом возвращался к новобрачной. Та, словно угадывая это тихое внимание, изредка ловила глаза подруги и тут же опускала свои, будто в них таилась невыносимая стыдливость и смущение. И в этот мимолетный миг они понимали друг друга без слов, как понимают люди, связанные великой и горькой тайной, о которой даже наедине друг с другом не смели проронить ни единого слова.
Жених, по имени Матвей, был крепким и статным мужчиной, с высокими скулами и твердо очерченным ртом. Сидел он рядом со своей Ариной, прямой и важный, и со стороны пара казалась идеальной, самой что ни на есть подходящей друг другу.
Но одна лишь Антонина видела ту скрытую жестокость, что таилась в складках его губ, в холодноватом блеске глаз. Она одна знала правду: Арину он взял силой, и, что самое ужасное, с молчаливого согласия ее собственного отца. После того случая Арина выскользнула из маленькой зимней пристройки, где обычно хранили картофель и соленья и где ее подкараулил Матвей, и побежала что было сил через огороды, спотыкаясь о пни и кочки, еще скрытые местами рыхлым, грязным снегом. Земля была влажной и неприветливой, цеплялась за подол, а она бежала, простоволосая и растрепанная, с комьями холодной грязи на калошах. Убежище она нашла в старом шалаше, том самом, что они строили в детстве вместе с Антониной, и затаилась там, не издавая ни звука.
И нашла ее там именно Антонина. Никто другой не догадался, не вспомнил про это укромное место, а она – нашла. И Арина не рыдала, не жаловалась, а смотрела сквозь подругу пустыми, ушедшими в себя глазами, будто та была призраком, незримой тенью.
– Ариша, милая! Все тебя ищут, а я сразу догадалась… Никто не видел, как ты побежала. Ну, скажи же хоть слово! Не томи меня, прошу тебя!
Арина, не отвечая, приникла к ее коленям, уткнулась лицом в грубую ткань юбки, и Антонина ощутила мелкую, беспрестанную дрожь, сотрясавшую все ее хрупкое тело. Молча, она сняла свою теплую кофту, повязала на плечи подруги собственный платок, укутала ее. И все было понятно без лишних речей: белоголовый Федор, с которым они в детстве и шалаш этот мастерили, навсегда останется лишь сладкой, невозможной девичьей грезой. Отцам, конечно, виднее – за кого дочерей отдавать.
В ту ночь Антонина долго ворочалась на своей жесткой кровати, думы одна тяжелее другой кружились в голове. Она думала об Арине, думала и о себе самой. Обрывки воспоминаний, как листья в осеннем вихре, мелькали перед внутренним взором, а в сердце поселилось томительное предчувствие близких и неотвратимых перемен. Ей казалось, что вот-вот перед ней распахнется некая дверь, и за ней откроется такая даль, от которой вся ее прежняя жизнь покажется лишь бледным сном. И сама она станет другой. От этой мысли становилось и тревожно, и щемяще-интересно. Она прислушивалась к ночным шорохам, к скрипу половиц, разглядывала желтоватые, усталые блики от печной заслонки, ползущие по бревенчатым стенам их небогатого, но крепкого дома.
Рядом посапывал маленький племянник, из горницы доносился размеренный храп отца. Дом был полон и шумен. Жили здесь в тесноте, зато в обиде: отец с мачехой, старая бабушка, тринадцатилетний брат Федя, да старший брат Владимир с женой Дарьей и двумя ребятишками. И Антонина точно знала: отец никогда не отдаст ее за Никиту. Ни за что. Бездомный он, Никита-то, сирота по сути, живет на милости у тетки, в работниках. Не пара.
А свадьба между тем набирала силу, песни лились рекой, пляс становился все азартнее. Молодежь затеяла старинную игру. Парням завязывали глаза платками и усаживали перед ними в ряд девиц – угадывать избранницу по одному лишь прикосновению.
Дошла очередь и до Никиты. Повязка скрыла его ясные глаза, и он, улыбаясь, пошел вдоль ряда, осторожно касаясь ладонями девичьих плеч. И вот руки его опустились на тонкие, почти невесомые плечи Антонины, замерли на миг, а потом уверенно сорвали повязку. Он узнал ее. Выбрал.
Антонина зарделась, сидела, опустив глаза, изо всех сил стараясь скрыть, как ёкнуло и забилось от радости ее сердце. По правилам, он должен был поцеловать ее в щеку. Так он и сделал, и губы его были теплыми и легкими.
Было нестерпимо стыдно под всеобщими взглядами, отец хмурился в углу стола. И непонятно было, то ли сама забава пришлась ему не по нраву, то ли он уже что-то проведал, что-то заподозрил…
А началось все еще осенью, с тихих, украдчивых переглядываний. Сначала в поле, во время сенокоса, потом на шумном рынке, куда она часто ездила с отцом. А зимой, в редкие свободные от большой работы дни, на Святки он катал ее с крутых гор на своих резвых санях. И однажды, дав лихого разгона, вывез он ее за околицу, за снежный холм, резко затормозил, развернул полозья так, что они оба свалились в мягкую, пушистую снежную перину.
Антонина попыталась подняться, но он с неожиданной силой обхватил ее за плечи, притянул к себе и поцеловал. Не в щеку, а в самые губы. И случилось с ней тогда нечто невообразимое, доселе неведомое: испуг, смешанный с восторгом, и полная, абсолютная потеря власти над собственным телом. Она обмякла, позволила ему целовать себя долго-долго, а потом, внезапно опомнившись, испугалась, что их кто-то увидит, быстро прижалась горячей щекой к его рукавице, вскочила и, утопая валенками в глубоком снегу, почти побежала обратно к селу.
Вслух они тот случай никогда не вспоминали, но с той самой минуты Антонина уже не сомневалась: она влюблена. Их взгляды встречались в толпе, его пальцы ненадолго сжимали ее руку на общих сходках, он всегда был где-то рядом, и она постоянно искала его глазами в любой крестьянской толчее.
Никита был улыбчив, кудряв, и вокруг него всегда вилась ватага сверстников. Заглядывались на него и другие девушки, и от этого Антонину порой разъедала немая ревность. Но открыто подойти к нему, заговорить просто так – ни за что. Попробовала бы!
Отец и сейчас, на свадьбе, несмотря на изрядную хмельную усталость, зорко следил за каждым ее движением. Был он суров и непреклонен, а мачеха, женщина в душе не злая, перед ним робела и во всем признавала его неоспоримую волю. Домовитый, расчетливый, в делах – кремень. Раз уж что задумал – исполнит непременно.
А задумал он выдать дочь замуж выгодно, чтобы жених был с домом, с крепким хозяйством. И двух кандидатов уже присмотрел. Сначала потихоньку намекала Дарья, а потом и отец перестал таиться.
Дом – вот главный критерий. Только таких женихов он и рассматривал. Их собственный дом был срублен на совесть, из крепкого, еще пахнущего смолой сосняка, но теснота в нем стояла невообразимая. Все собирались к лету сделать пристройку, только и разговоров было: тут будут жить сын со снохой, тут – сам хозяин с младшеньким.
А Антонину – замуж. И обязательно в собственный дом. Иначе какой же это жених?
Так вот и рассматривались отцом не столько женихи, сколько их жилища. Два дома.
Первый стоял на самом тракте. Показала его Антонине Дарья, когда ехали как-то на базар. Невысокий, но необычайно просторный, вытянутый в глубину двора. И хорош был неописуемо! Резные наличники, будто застывшее кружево, украшали каждое окно причудливым волнообразным узором, такой же резной подзор, словно ручеек, бежал под самой крышей. А за домом – обширные постройки, земли – вдосталь. Во дворе Антонина даже разглядела крепкие качели.
Дом был прекрасен. А вот хозяин его, по словам Дарьи, был вдовцом, начавшим лысеть, оставшимся с двумя малолетними детьми после смерти жены, ушедшей в мир иной при неудачных третьих родах. Старше Антонины он был на добрый десяток лет.
Звали его Илларион Силантьев. Искал он хозяйку в дом, ибо одному с малыми ребятами да престарелой матерью справляться было невмоготу.
Второй дом стоял прямо в их селе. Исполин-шестистенок с массивной, грудастой крышей. Двор – широкий, обустроенный, с поветью, сенником, просторными сараями. И дом тот тоже был хорош, ибо имел трех рачительных хозяек: мать да двух сестер. Женихом же там был Сергей Михалев, единственный сын одной из тех сестер. Слыл он, по слухам, ленивым и изнеженным бабьим вниманием. Зато молод, статен и привередливо перебирал невест. Встречалась с ним Антонина чаще в церкви, куда матушки водили его как на показ.
Сергей был упитан и высокомерен. И не нравился он Антонине совершенно.
То ли гармошка так сладко кружила голову, то ли глоток браги ударил в кровь, но захотелось ей вдруг плясать, забыв обо всем на свете, захотелось сорваться с места и улететь, лишь бы не сидеть вот так, скованной и безвольной, как сидела сейчас ее бедная Арина на собственной свадьбе.
Она вырвалась из рук Дарьи, окинула взглядом шумное гулянье – в глазах мелькнул багряный отблеск заката – и, взметнув клетчатой юбкой, забила звонкими, молодыми каблуками в мерзлую, еще не оттаявшую землю. Пошла по кругу, плавно ведя плечом, остановилась перед Никитой и с лицом непроницаемым, полным невысказанной печали, завела дробь с переборами снова.
– Эх, хороша наша Антонина! Давай, разгуливайся, девка! – подбадривали ее мужики из-за стола.
А она разошлась еще пуще, пошла по кругу, зазывая, останавливаясь перед каждым. В круг выскочил было старый дед Клим, попытался составить ей пару, да быстро сбился с духом, отступил.
Антонина глянула на отца. Тот смотрел на нее, широко раскрыв рот в гуще усов и бороды – не ожидал он такой удали от своей тихони и скромницы. Да и не пристало девкам так отплясывать.
Но тут она резко оборвала пляс, опустила руки и, словно спугнутая птица, метнулась за ворота. Гармонь не умолкала, на ее место уже вышли другие, а она забежала за первый же толстый ствол, прижалась к шершавой коре спиной. Вот и продали Арину! Теперь, видно, ее очередь.
Сзади послышался мягкий хруст ветки. Она обернулась. К ней шел Никита.
– Никита!
– Тоня, что с тобой?
– Никиш, милый! Давай убежим! – выпалила она, вся еще во власти дерзкого порыва. – Отец вот-вот замуж сговорит. Уж только об этом и говорят.
– Так куда бежать-то?
– В город. Доберемся до города, а там… А я денег у отца возьму. Сам будет виноват! Возьму!
– Тише, тише, Тоня! Что ты говоришь? Я что, совсем нищий, что ли? Мужик я, у меня свои накопления есть. Дай срок подумать, все обдумать как следует… Погоди немного…
Из ворот показались старший брат Владимир и Федя, звали Антонину обратно. За свадебным столом отец смотрел хмуро и тяжело.
Наутро Антонина, как обычно, прибежала к своей белой кобыле по кличке Зорька. Эта привычка у нее была с самого появления в доме лошадки. Только ей одной доверяла она свои самые сокровенные думы.
– Потерпи, Зоренька, скоро травка, скоро, – гладила она еще сонную, теплую шею любимицы. – Только вот доживу ли я здесь до той травки? Батя замуж меня сбыть хочет. А мы с Никитой убежим, обязательно убежим, – шептала она, прижимаясь щекой к мягкой гриве.
Отец сидел на кровати в полотняных подштанниках, в мягких валенках-опорках, спина его была перевязана пуховым платком. Он пристально смотрел на дочь, зашедшую в избу с полным ведром парного молока.
– Чего, Антонина, замуж больно захотелось, да? Разгулялась вчера, смотрю!
Она молчала, только сердце неровно и тревожно забилось. Не успеют они с Никитой, не успеют!
– Чего молчишь?
Антонина не ответила, принялась переливать молоко в глиняные крынки.
А Арина после свадьбы стала совсем другой. Бывало, она была веселой и задорной, всегда первой в играх и затеях. Теперь же ушла в себя, замкнулась, словно раковина. Лишь однажды у колодца сжала она руку Антонине так крепко, что кости хрустнули, а в глазах ее стояла такая бездонная, немая боль. Шла она от колодца, согнувшись под тяжестью коромысла, а Антонина смотрела ей вслед. Смотрела и жалела, смотрела и думала, что не хочет вот так – жить с жестоким и нелюбимым, в послушании и страхе.
Вскоре стало известно, что отец заговаривал с Михалевыми насчет Сергея. Но те дали вежливый, но твердый отказ: мол, рано еще сынка женить, пусть поживет в неге да заботе. Отец злился – спешил пристроить дочь. А Антонина вздохнула с облегчением: знала, что до осени дело теперь отложится. Отец был расчетлив, летние руки в хозяйстве были на вес золота, а вот под осень, с урожаем, можно было и дочь с рук сбыть.
Сошли последние снега, и им на смену пришли затяжные, скучные дожди. Дороги еще держались, но с каждым днем становились все более вязкими.
Их село стояло на берегу широкой и неторопливой реки Облоньки. Река та обнимала село полукругом холмов, то пологих, то обрывистых, и лишь в нескольких местах, где холмы расступались, образовывала широкие, спокойные заводи. В пору половодья эти заводи становились опасными, и потому каждый год мужики сообща возводили здесь запруды, иначе вода грозила затопить не только поля, но и крайние избы.
Выходили на работу обычно еще по крепкому насту, пока дороги были надежны. Но в тот год зима сдалась слишком быстро, и вместо морозов пришли ледяные, пронизывающие дожди.
О запрудах говорили в каждом доме, с тревогой поглядывая на разбухшую, потемневшую реку. Ждали передышки, ждали, когда дожди хоть на день утихнут. А Антонина жалела Зорьку – скоро и ей таскать тяжеленные бревна и мешки с землей.
В один такой серый, дождливый день, когда семья собралась за ужином, в дом явился нежданный гость. Мужичок высокого роста, худощавый, но жилистый, с начинающей лысеть макушкой. Он стряхнул капли с плеч в сенях, громко потопал сапогами. Его уважительно усадили за стол. И мачеха вдруг зазвучала неожиданно мягким, почти певучим голосом, какого Антонина от нее никогда не слыхала:
– Проходи, проходи, Илларион Семеныч, повечеряешь с нами, чем Бог послал.
Отец, восседая во главе стола, изредка покрякивая, беседовал с гостем о предстоящей работе, о лесе, о том, как лучше устроить запруду в нынешнюю распутицу.
– Антонина, доченька! – все тем же елейным, непривычным голосом позвала мачеха. – Сбегай-ка в кладовую, достань сальца, да выбери получше, с прожилочками.
На столе появились наскоро нарезанные толстые ломти сала, свежий, душистый хлеб. Отец, прищурившись, ловко сковырнул пробку с потемневшей от времени бутыли и разлил по стопкам крепкий, пахнущий хлебом самогон.
– А ну-ка, гулять! – детей, включая Антонину и Федю, а также малых племянников, привычно отправили на улицу.
Они перебежали под холодной изморосью в сенник. Отец часто выпроваживал домашних, когда вел серьезные, мужские разговоры. Антонина заглянула к Зорьке, но та уже дремала, и она вернулась к братьям.
– Жених твой, – вдруг буркнул Федя, не глядя на сестру.
– Кто?
– Ну, этот самый… – он мотнул головой в сторону освещенного окна избы.
Антонина оцепенела. Как жених? Вот оно что! А она и не догадалась сразу. Значит, сейчас там, за стеной, решают ее судьбу, торгуются за нее, как за добротный товар. А как же Никита? Нет, они еще успеют. В такую непогодь свадьбу не сыграешь. Отец будет ждать, пока дожди пройдут. Она-то думала, что он выждет до осени, но…
Из избы выглянул Владимир и окликнул ее. Антонина, насторожившись, вошла в горницу.
– Ну, что, дочка, вот, знакомься. Это Илларион Семеныч. Насчет сватовства речь ведет… Жить с тобой хочет, хозяйство вести законным порядком, – отец был явно доволен, в голосе слышалась деловая удовлетворенность.
В сенях что-то грохнуло – видимо, Федя с ребятней подслушивали у двери.
Антонина застыла на месте, будто вросла в половицы.
– Чего молчишь-то, хоть кивни. Впрочем, понятно – стесня-ается девка.
Она резко развернулась и выбежала из избы, краем глаза заметив, как привскочила было Дарья, но та, видно, была остановлена. Дети шумно рванули обратно в сенник. Антонина замерла на крыльце, но никто не вышел за ней. Видимо, Дарью удержали.
Грудь ее тяжело вздымалась, в глазах темнело, а на сердце будто лежал холодный, неподъемный камень…
Минуты через две на крыльцо вышел сам новоявленный жених. Увидев ее, он остановился, достал кисет, не спеша скрутил самокрутку, чиркнул спичкой. Мокрые крыши домов в вечерних сумерках потемнели, длинные огороды утопали в сизой дымке, нудный дождь продолжал сеять свою мелкую, бесконечную крупу.
– Ты не пугайся, Антонина. Коли не мил я тебе, коли противен, сватов засылать не стану. Потому и пришел сам, чтобы увидеть тебя, понять. Отец твой строг, знаю, любую волю свою исполнить может, – он затянулся, глядя куда-то вдаль, за село, а потом, будто что-то вспомнив, тихо усмехнулся и повернулся к ней. – А я ведь тебя давно приметил. Да… В городе, на рынке, года три назад, совсем девчонкой. Ты тогда отцу так ловко торговать помогала, мясо раскладывала аккуратно, посуду отмывала до блеска. А я любовался, думал – вот славная хозяйка вырастет! Даже Люба, жена моя покойная, на тебя тогда с улыбкой смотрела. Да…
Он помолчал, молчала и она, не в силах вымолвить ни слова.
– Стар я для тебя. На двенадцать годков старше. Дети уж есть… Один не справляюсь. И лысею вон, хоть и не старый еще, – он провел ладонью по макушке. – Коли не мил, так прямо и скажи. Братика пошли, он прибежит, передаст. Но знай, коли станешь мне женой, ничем не обижу. Вместе век свой проживем. И в горе, и в радости…
Антонина так и не проронила ни звука, а он и не требовал ответа. Просто зашел в избу, простился со всеми и ушел в сгущающиеся сумерки. Будто и не было его.
«Не мил! Не мил! Разве не видно! Никита мил – молод, весел, кудряв», – упрямо и безнадежно твердила про себя Антонина.
Она снова проворочалась полночи без сна. И почему Никита медлит? Железное кольцо у крыльца чуть слышно позванивало под каплями, весенний дождь тихо, словно живое существо, скребся в оконное стекло. Антонина следила за каплями. Они стекали по мутному стеклу, сливались в струйки, что-то соединялось, что-то распадалось. И как угадать, какая капля с какой сольется? Как сложится узор ее собственной судьбы?
Уже на следующий день она, поймав момент, пошепталась с Федей, велела ему сбегать на тракт и передать Иллариону, что не мил он ей, как и договаривались с отцом. Но Федя все отнекивался, все было некогда. Отец не давал продыху: то хомуты чинить, то деревья в саду обрезать.
Наконец, дожди поутихли, и всем селом вышли на запруду, бабы тоже. Собрали всех лошадей, какие были в деревне. Работы предстояло немерено.
Мужики с пилами и топорами валили лес на окраине. Двенадцать лошадей, напрягаясь, тянули волокуши с тяжеленными бревнами к реке. Была среди них и Зорька, водил ее Владимир. Лес был сырой, кряжистый, и лошади, хрипя от натуги, покрываясь белой изморосью, покорно тянули свою нелегкую ношу.
Бабы с ведрами и лопатами утрамбовывали земляную насыпь вокруг вбитых в дно свай. Антонина работала рядом с Ариной – хоть так, в общем труде, почувствовать былое единство. Тут же был и Никита. Он тоже возил бревна на лошади своей тетки. Он пытался незаметно приблизиться, коснуться ее руки, но Антонина резко отдернулась – отец был слишком близко.
Работа кипела, все выбивались из сил. Чтобы сократить путь, маршрут слегка изменили, пустив подъем через пологий холм, а бревна потом просто скатывали вниз, к месту стройки.
Антонина наблюдала за Никитой. Работал он как-то неохотно, с ленцой, огрызался, когда более опытные мужики давали советы. А вот Илларион рубил сосны споро и уверенно, будто родился с топором в руках. С ним мужики разговаривали уважительно, как с равным.
Работа уже подходила к концу. Все были измотаны. Антонина подошла к Зорьке, пожалеть ее, погладить влажную шею.
И вдруг наверху, на холме, что-то случилось. Мужики засуетились, потянулись и бабы. Частая лошадь Никиты, видно, выбилась из сил окончательно. Она присела на задние ноги, как собака, и лишь мотала головой, когда Никита дергал ее за узду. Сыпались советы: распрячь, не распрячь… Из-за этой заминки встала вся работа.
Никита злился, кричал на лошадь, а потом, в припадке бессильной ярости, взмахнул длинным, тяжелым кнутовищем и ударил несчастную тварь по спине. От удара она лишь встряхнула головой, оскалила желтые зубы, но не сдвинулась с места. Никита замахнулся снова, и снова, и еще, целясь уже по голове, по морде.
Кто-то из мужиков попытался его остановить, но сам едва не получил ударом. Поднялся крик, народ сбегался. И тут кобыла, обезумев от боли, дернулась к самому краю обрыва и, ломая оглобли, тяжело повалилась набок. Бревна с глухим грохотом покатились вниз, к воде.
От леса бежали остальные мужики. И тут Илларион стремительно подскочил к Никите, схватил его за занесенную для удара руку, одним сильным движением вырвал кнут и, бледный от гнева, оттолкнул парня.
– Что ж ты, оголтелый, с животиной делаешь! – успел он крикнуть.
И вместе с другими бросился к упавшей лошади, чтобы распрячь ее, высвободить.
Земля была скользкой, бревна тянули вниз. Илларион, спеша, скользнул, и в этот момент перепуганная, избитая кобыла, пытаясь встать, дернулась всем корпусом. Нога Иллариона попала под ее тяжелый круп, раздался неприятный, сухой хруст, и мужчина вскрикнул от острой боли.
Лошадь вскоре распрягли. Она, шатаясь, поднялась на ноги, и ее, ведя под уздцы, увели. Бревна же сползли в реку и застряли там среди сухих прошлогодних камышей.
Иллариона, бледного, стиснувшего зубы, бережно уложили на телегу. Нога была неестественно вывернута, на штанине быстро расползалось темное пятно.
– Лошадь-то как? – сквозь боль спросил он.
– Ничего, встала, отвели. Ты держись, Илларион Семеныч. Сейчас к лекарю повезем.
Ему, видимо, было неловко за причиняемые хлопоты. Его взгляд встретился с глазами Антонины, стоявшей в толпе, он попытался ей виновато улыбнуться, но когда телега тронулась, он зажмурился, сморщился и прикусил губу, чтобы не закричать.
Антонина взглянула на Никиту. Тот стоял в стороне, но смотрел не на уезжающую телегу, а на свою лошадь. Смотрел с немой, неостывшей злобой. Видно, все еще считал, что во всем виновата она, глупая тварь.
Антонина не подошла к нему. Медленно, с каким-то странным спокойствием, она вернулась к бабам, к незаконченной работе. А мысли ее были уже далеко, рисовали будущее. Как те самые капли на стекле, лились судьбы1струйками, что-то соединялось, что-то распадалось. И как угадать, где и как соединится?
А вечером того же дня она, не таясь, начала собирать узелок. Открыто, при всех.
Домашние перешептывались, отец уже почивал. Мачеха разбудила его. Он кряхтел, сердился, но поднялся.
– И куда это мы такие собрались в ночную пору?
– К Силантьевым пойду.
– Куда-а?
– К Силантьевым, – повторила Антонина, не прерывая сборов. – К Иллариону Семенычу.
– Это кто ж тебя туда пустит? А ну-ка, быстро спать! Ишь, что выдумала…
Антонина высоко подняла подбородок, и в ее глазах, всегда таких кротких, вспыхнул твердый, незнакомый огонек.
– Коли хочешь, чтоб за него замуж пошла, отпусти. Его увезли, там одна бабка полуслепая с малыми детьми. А корова? А поросята? А лошадь усталая? Как они одни справятся? Иду! – и она снова принялась увязывать свои нехитрые пожитки.
Отец тяжело опустился на табурет. День и так был трудный, а тут еще дочь с бунтом…
– Антонина! Ведь не люб он тебе. А теперь, гляди, и вовсе хромым останется. Ладно, отпускаю. Не пойдешь ты за него. Посидишь еще в девках, другого найдем.
Мачеха и Дарья согласно кивали. Видно, этот вопрос уже обсудили без нее и решили, что жених с подломанной ногой – не самый выгодный вариант. Какой из него хозяин?
– Люб, – тихо, но отчетливо прозвучало в suddenly тихой горнице. – Почему это не люб?
– Так ведь Федьку ты посылала отказать… – видно, Федя успел проболтаться Дарье.
– Это я… пошутить хотела. Поиграть. А Федька так и не сбегал, вон он, спроси. А сейчас не до шуток.
Отец помолчал, раздумывая. Видно, дочь-то с характером, неожиданным. Велел он Феде запрягать Зорьку.
– Не надо, – сказала Антонина, и в голосе ее зазвучала недетская твердость. – Добегу сама. Всего пять верст.
– Надо! – отец не допускал возражений. – Мать, собери ей чего, чтоб и тех детей там покормила, коли уж полезла хозяйничать. – И, тяжело поднявшись, он зашаркал обратно к постели.
Прибыли они к дому Силантьевых еще до темноты. Антонина потрепала Зорьку по теплой шее, прощаясь. Федя развернул повозку и уехал сразу. Дом и вправду был прекрасен: резные кружева наличников, словно застывшая музыка. Из сарая доносилось нетерпеливое мычание.
На качелях во дворе сидели двое: девочка лет пяти с растрепанными светлыми волосами и мальчик помладше, лет трех. Дети молча, с серьезным любопытством, разглядывали незнакомку.
– Здравствуйте. Батя ваш дома?
– Не-а, – девочка спрыгнула с качелей и сделала шаг навстречу. – Он теперь калека у нас. Ножка болит.
– Ему ножку полечат, и все будет хорошо. А вас как зовут?
– Я Галинка, а он – Антипка. Только он мало говорит. А ты… ты случайно не станешь нашей мамой? – вдруг, неожиданно прямо, спросила девочка, и на ее щеках выступил легкий румянец.
Антонина присела перед ними на корточки, чтобы быть с ними на одном уровне.
– А ты бы хотела?
Девочка застенчиво, но решительно кивнула.
– А ты? – Антонина повернулась к мальчугану.
Тот, не раздумывая, тоже кивнул, уткнувшись в плечо сестры.
Они вошли в дом. И Антонина ахнула от удивления: даже в сенях все было украшено резьбой – вешалки, полки, на стенах висели вырезанные из дерева картинки, на лавке лежали грубоватые, но милые игрушки-зверюшки.
– Это все батя сделал, – с гордостью пояснила Галинка.
У печи, щурясь и почти касаясь носом работы, старая Пелагея что-то зашивала толстой цыганской иглой. На полу стояло ведро с не отстоявшимся еще молоком.
– Галинк, хватит шляться-то. Заходи в избу. Поешьте чего… Да и спать пора.
– Бабушка, а к нам мама пришла, – тихо, но радостно шепнула ей на ухо внучка.
– Мама? Кто тут?
– Здравствуйте, бабушка. Я Антонина. Говорил вам обо мне Илларион Семеныч?
– Антонина? Григория что ли дочка? – старуха прищурилась, пытаясь разглядеть.
– Его. Я к вам жить пришла. К Иллариону. Примете?
– Так ведь он у фельдшера…
– Знаю. Помогу вам, пока он не вернется. А корова-то у вас мычит, не доенная, видно.
Бабушка вздохнула:
– Ой, милая, да разве я управиться могу? Руки-то не держат, глаза не видят…
Антонина, не теряя времени, подхватила ведра и направилась к колодцу. Воды было мало, приходилось качать. Потом ведра нужно было вымыть, потом – дойка, детей умыть, накормить, уложить…
И на душе у нее было светло и необычайно спокойно. Светло, легко и ясно. И закатное солнце казалось теплее, и влажный ветерок – ласковее. И в этом доме с резными кружевами ей было хорошо, в нем играл свет, пахло хлебом и сушеными травами, и хотелось здесь остаться. Дети были милые, открытые. И нужна она была здесь. Очень нужна.
Иллариона привезли через пару дней. Он вошел в калитку, прыгая на одной ноге и опираясь на две грубые, корявые палки. Они столкнулись во дворе: Антонина как раз подметала и раскачивала на качелях смеющегося Антипку.
Увидев ее, он замер от неожиданности, пошатнулся, ухватился за резной столб забора, одна палка со звонким стуком упала на твердую землю. Он так и застыл, цепляясь за дерево. Антонина спокойно подошла, подняла палку, подставила плечо под его руку, и они, медленно и осторожно, направились к скамье у крыльца. Он опустился на нее с облегчением, дети сразу облепили его, засыпая вопросами, трогая неведомый им гипс. Он рассеянно отвечал, а взгляд его все возвращался к Антонине.
– Это как отец-то тебя отпустил? – спросил он наконец.
– А у вас дом хороший, вот и отпустил. Ему дом ваш приглянулся, – ответила она просто.
– А тебе? – в его глазах мелькнула надежда и осторожность.
– А мне… – она слегка смутилась, но потом прямо посмотрела на него. – А мне и дом, и дети… Ну, и хозяин, – закончила она, чувствуя, как жарко становится щекам.
– Так я ведь теперь… – он кивнул на загипсованную ногу.
– Чего там? Что лекар сказал? – озабоченно перебила она.
– Срастется, говорит. Только на всю весну да лето – калека. Как же хозяйство-то?.. – он с беспокойством окинул взглядом двор, сараи, дальний огород.
Антонина улыбнулась, и улыбка эта была светлой и уверенной.
– Вместе переживем. Как вы тогда сказали: век вековать будем. И в горе, и в радости…
—
И так началась ее новая жизнь, не со страстного бегства в неизвестность, а со спокойного, твердого шага через знакомый порог. Жизнь, сотканная не из громких слов и бурных клятв, а из тихих утренних забот: доения коровы, стука топора Иллариона, учившегося заново ходить, смеха детей на качелях под резным подзором крыши. Она нашла себя не в отчаянном жесте протеста, а в мирном приятии долга и нежности, в тепле печки, которую сама топила, в узорах инея на тех самых резных наличниках, что каждое утро встречали солнце. И смотрела иногда Антонина на бегущие по стеклу дождевые струйки, и уже не гадала, какая с какой сольется. Она знала – каждая капля найдет свою дорогу, свой путь к земле, чтобы дать жизнь новому ростку. Ее же путь лежал здесь, в этом доме, полном света и резного дерева, где прошлое и будущее сплелись в один прочный, неразрывный узор, прекрасный в своей непредсказуемой и подлинной простоте.