Было тихое осеннее утро, когда в доме Сумароковых впервые прозвучали гневные слова, разбившие хрупкое стекло былого согласия. Воздух в гостиной, пропитанный запахом старого книжного переплета и увядающих за окном георгин, казалось, застыл, тяжелый и неподвижный.
– Не буду я с нею жить, отец! Не заставишь! Вы с мамой меня уговорили на этот брак, а теперь зачем она мне, когда я свою настоящую любовь встретил?! – Леонид гремел, его голос, обычно такой ровный и уверенный, сейчас метался по комнате, задевая хрупкие фарфоровые безделушки на полке. Он совершенно забыл, что та, о ком он говорил с таким пренебрежением, укладывала спать их сына в соседней комнате, напевая старую колыбельную.
– Ты, Леонишка, не горячись! Погоди! Мы уговорили?! – Илья Александрович, отец Леонида, поморщился, будто от внезапной физической боли. Морщины у его глаз, обычно добрые, сейчас стали похожи на лучики, застывшие во льду. Он медленно опустился в кресло у камина, в котором безжизненно лежали холодные угли. Разговор сворачивать он не собирался, чувствуя, как почва уходит из-под ног его некогда прочного мира.
Это было не дело! Совсем не дело! Мало ли какая причуда, какой мимолетный порыв мог подняться в душе его сына? Любовь… Знал бы еще этот сорванец, что это такое на самом деле! Семья же уже есть! Ребенок! Наследник! Это вам не пустяк, не мимолетная страсть! А Леонид Ильич, выросший на его глазах, что задумал? Разрушить все? Растоптать? Не бывать этому!
– Пап, ты, конечно, будешь настаивать на том, чтобы я Ариадну не оставлял. Чтобы жил с нею ради сына. Да только не могу я! Понимаешь ты это или нет?! Не люблю я ее! – Голос Леонида внезапно сорвался, в нем прозвучала не детская обида, а надрывная, эгоистичная убежденность.
– А когда дитя делали, любил?! – не выдержал, наконец, Илья, и гнев, долго копившийся, прорвался наружу. Его пальцы вцепились в дубовые подлокотники кресла. – Когда в дом ее к нам с матерью привел? Когда под венцом в старой церкви стоял, а она на тебя смотрела, будто на самое большое чудо в своей жизни?!
– Не начинай, а?! Затея с венчанием – ваша с мамой была. Не моя! Вы хотели, чтобы все было «как у людей»! И даже не удосужились объяснить, на каких это людей вы равняться вздумали. Всегда своим умом жили, а тут – на тебе! Решили моде соответствовать! – Леонид отвернулся к окну, за которым кружился в медленном танце первый осенний лист.
– Ох, Леонид! Не был бы ты мне сыном, я бы…
– Что, пап? Поучил бы по-свойски? Так, давай! Я ж не против! – он обернулся, и в его глазах вспыхнул вызывающий, дерзкий огонь.
– Нет у тебя уважения к старшим, – тихо, с бесконечной усталостью вздохнул Илья Александрович. – Мать плохо помянул сейчас. Венчаться она тебя уговорила, да ты согласие дал. И в беседах с отцом Григорием не раз говорил, что милее Ариадны для тебя никого на свете нет. А теперь что?
– Была мила, да перестала! – отрезал Леонид, словно рубанул топором. – Так тоже бывает!
– И что же ты теперь делать думаешь? – Илья решил прощупать почву, понять глубину этой бездны.
– Разведусь. Женюсь на Элеоноре. И буду жить счастливо!
– А Матвейка как же? Сын твой? Твоя кровь?
– Со мной будет жить!
– Это как же?
– Ариадне идти некуда. У нее ни родни, ни дома своего. Разве позволю я ей нашего сына по свету таскать за собой? Нет уж! Пусть свою жизнь устраивает, как знает, а ребенку лучше будет со мной. Я с Элеонорой уж говорил об этом. Она не против. Сказала, что примет, как родного…
Договорить Леонид не успел. Дверь в соседнюю комнату, приоткрытая на волосок, бесшумно распахнулась шире, и на пороге, словно призрак из прошлого, встала Ариадна с сыном на руках. Бледная, прозрачная, будто фарфоровая статуэтка, она прижимала к себе спящего ребенка, и губы ее беззвучно шептали: «Не отдам…» На большее сил не хватило, ибо каждый жестокий звук, каждое слово из уст любимого человека падали в ее душу раскаленными углями, прожигая ее насквозь.
– Нет, Ариадна! Нет! – кинулся к ней Илья Александрович, забыв о своем возрасте и больном сердце. – Не тревожь душу! Не слушай его пустых речей! Не будет этого! Иди, укладывай Матвея. Мы сами во всем разберемся!
Не приученная перечить, Ариадна послушалась. Она перехватила поудобнее сына, чье дыхание было ровным и безмятежным, и вскинула глаза на мужа. Синева их, безбрежная и глубокая, ставшая вмиг грозовой и непроницаемой, напомнила Леониду о той самой девочке, за которой он когда-то бегал украдкой по школьным коридорам, мечтая хоть на минутку поймать ее взгляд, уловить легкую, как взмах крыла бабочки, улыбку.
Но содрогнулась душа его лишь на мгновение. Словно плотная, непроглядная завеса, разделяя его с Ариадной и сыном, встал перед внутренним взором образ Элеоноры – чернобровой, громко хохочущей, дразнящей и игриво манящей куда-то в вихрь беззаботности и новых ощущений.
Ариадна никогда так себя не вела. Не было в ней этого ослепительного, почти языческого огня, той дерзкой задоринки, которую он углядел в своей коллеге. Они были непохожи, как тихое утреннее море и бурная, капризная горная река. От одной жаром пышет и искрится жизнь, а другая… Другая была похожа на горное озеро – чистое, глубокое, звенящее тишиной, хранящее в своих глубинах невидимые миру сокровища и не научившееся кричать о них на весь свет.
С Ариадной Леонид учился в одной школе. Был на год старше, и поначалу даже не замечал девчонок из младших параллелей. Зачем они, если вокруг столько ярких, бойких, уже умеющих флиртовать одноклассниц? Все просто и понятно, никаких загадок.
Но однажды, а потом еще и еще, по школьному коридору промелькнула мимо него мечта в простеньком платьице, и сердце его вдруг замерло, а потом забилось с бешеной силой. Вроде и не было в ней ничего особенного: ростом невеличка, скромная, неприметная среди других. А поди ж ты – зацепила! То ли смехом, чистым и серебряным, будто колокольчик в майском саду, то ли той невероятной, трогательной застенчивостью, которой у Ариадны было не занимать. Она не умела принимать знаки внимания, краснела, бледнела, теряла дар речи и старалась поскорее исчезнуть, словно лесная фея, спугнутая неосторожным шагом.
Для Леонида, привыкшего к другому, такое поведение стало загадкой, вызовом. Задачка была сложной и невероятно интересной. Красивее и успешнее парня в школе и правда не было – внешность, спортивная стать, уверенность в себе. Золотую медаль на выпускном он получал под вспышки фотокамер и аплодисменты, и в этот момент его взгляд невольно искал в толпе одно-единственное лицо. Вдруг она пришла? Вдруг увидит его триумф?
Она пришла. Стояла тихонько у колонны, в тени, обняв себя за тонкие плечи, и Леонид ее просто не заметил, ослепленный собственным сиянием.
Добиться ее доверия оказалось делом не одного дня. Леонид успел отслужить в армии, поступить в престижный институт, а по ночам ему все снились синие, бездонные глаза Ариадны, такие ясные и такие непостижимые.
А она, меж тем, превращалась из девочки в девушку. Окончила школу с отличием, подала документы в тот же институт, и однажды, столкнувшись с ним нос к носу в университетском коридоре, впервые не опустила взгляд, а тихо сказала: «Здравствуй, Леонид».
Так и началась их история.
Она была короткой, стремительной и какой-то обреченной с самого начала. Леониду, только-только вкусившему свободу взрослой жизни, хотелось страстей, ярких красок, бесконечного праздника. А у Ариадны не было сил дарить ему этот фейерверк. Вся ее жизнь, ее душевные силы тихо уходили на то, чтобы быть рядом с единственным родным человеком – матерью, которая таяла день ото дня, как свеча. И единственной мечтой этой женщины было успеть увидеть свою дочь под венцом, в безопасности, под защитой.
Мечта ее осуществилась. Свадьбу играли впопыхах, скромно, но для Ариадны это не имело значения. А для Леонида и подавно – он уже считал Ариадну своей законной собственностью, завоеванной наградой.
Ариадна еще успела шепнуть матери на ухо счастливую новость о будущем внуке, а через месяц, горько рыдая, прощалась с ней на холодном кладбищенском ветру. Больше родни у нее не оставалось. Отец исчез из ее жизни давным-давно, а мать была одинокой сиротой.
Родители Леонида приняли Ариадну сразу, всей душой. Уважительная, тихая, с добрым сердцем и золотыми руками, она покорила их своей искренней простотой и светлой печалью.
– Мама, какие у вас пироги получаются – просто чудо! А у меня тесто никогда не слушается, то крутое, то жидкое…
– Ничего, Ариаднушка! Научим! Это пустяки!
– Правда? Ой, как я буду стараться! А еще, вы покажете, как белье крахмалить, чтобы стояло? Моя мама так не делала, а у вас так красиво. А я вам, в благодарность, наволочки вышью. Гладью умею. Хотите? Меня мама научила. Какие цветы вам больше по душе?
И уходила свекровь, прижав к груди те самые наволочки с вышитыми тончайшими незабудками, и плакала тихо, от бессилия и боли. Но рядом была та, что умела говорить с болью без слов.
– Не плачь, мамочка, родная. Потерпи, милая. Обними меня крепче. Все пройдет, я с вами…
И становилось легче. Ариадна обладала странным даром – договариваться с чужой тоской, принимать ее в себя, растворяя в своем безмолвном участии. Матери Леонида и впрямь становилось легче дышать, когда хрупкая невестка брала ее за руку и просто молча сидела рядом.
– Ангел ты мой… Ариаднушка… Сколько света ты в наш старый дом принесла… Внука нам подарила… Дай Бог, чтобы ты сама когда-нибудь была так же счастлива, как делаешь счастливыми нас…
Пожелание это, увы, не сбылось. Не успела Ариадна как следует оплакать свекровь, как жизнь преподнесла ей новый, сокрушительный удар. Леонид нашел утешение в объятиях другой – яркой, громкой, совершенно непохожей на нее.
Прижимая к себе хнычущего сынишку, у которого мучительно резались первые зубки, Ариадна по ночам часами сидела на краешке их широкой кровати, ожидая шагов за дверью, и глядя в одну точку в темноте. Мысли текли медленно, вязко, как густой сироп, а где-то на самой окраине сознания тихонько, с металлическим постукиванием, работал странный внутренний счетчик, отмеряя секунды разлуки и предательства. И губы ее нет-нет, да и шептали сами собой:
– Тысяча двадцать четыре… Тысяча восемьсот семьдесят три… Две тысячи…
Она всегда обожала математику. Ее стройная, неопровержимая логика, мир точных цифр и формул был убежищем, островком стабильности в бушующем океане чувств. Произнесенное вслух число на мгновение возвращало ее в реальность, где два плюс два всегда равнялось четырем, где существовали незыблемые законы. Вот она, вот сын, вот дом… А есть еще муж.
Но тут же сознание, будто острая бритва, перерезало эту нить: мужа больше нет. И она снова падала в черную, беззвучную пустоту, из которой ее вытаскивали только два человека – маленький Матвейка, требовавший ее тепла, и Илья Александрович, ставший ей роднее родного отца.
Илья Александрович видел и понимал все. Пытался взывать к разуму сына, к его совести, к памяти. Но тщетно. Пелена упоения, самовлюбленности и новой страсти застилала Леониду глаза. Элеонора, Элеонора, Элеонора… Лишь ее смех, ее желания имели ценность. Об Ариадне думать было скучно, неинтересно, тягостно.
А Илья старался изо всех сил. Нянчился с внуком, который мгновенно затихал на его широких, надежных руках, уткнувшись мокрым от слез носиком в дедову жилетку. Колдовал на кухне, пытаясь накормить ставшую тенью Ариадну, чье платье висело на исхудавшем теле. И молчал. Понимал, что слова бессильны, и это сознание грызло его изнутри, лишая сна. Если бы он мог, он отдал бы все, чтобы эта девочка, которую он полюбил как дочь, снова засмеялась тем самым, чистым, колокольным смехом. Но чары были сильнее его. Единственной наградой были редкие, бледные, как первые весенние подснежники, улыбки Ариадны и ее тихое, полное безмерной благодарности: «Спасибо, папа…», когда она забирала из его рук сына.
И Илья Александрович тихо горевал. И тихо гневался. О, как же он гневался! В душе его бушевали бури, он мысленно составлял гневные речи для той, что разбила его семью, искал на антресолях старый, добрый ремешок… А на деле оставалось лишь одно – шептать жене под тиканье стенных часов, глядя на ее портрет, и поддерживать Ариадну, как подпорка поддерживает сломанную, но еще живую ветвь.
Последней каплей, переполнившей чашу его долготерпения, стало холодное, выверенное заявление сына о намерении отнять у матери ребенка.
– Ну вот что, дорогой ты мой сынок, – начал Илья Александрович, и голос его был тих, опасен и тверд, как сталь. Он едва сдерживал бурю, рвавшуюся наружу. – Собирай-ка ты свои чемоданы, да и марш туда, где ждет тебя твоя новая пассия! А Ариадну я тебе в обиду не дам! И ребенка у нее отнимать не позволю! Пока я в этом доме дышу, я здесь хозяин! Думал я, что скоро за матерью моей отправлюсь, да, видно, рановато! Пока Матвея на ноги не поставлю, пока Ариадну на путь истинный не выведу – нельзя мне. Где мы тебя упустили, сын? В какой момент душа твоя уснула, и проснуться не может? Как же так?
– Ты, отец, брось меня в вине обвинять! Сердцу не прикажешь! Ариадну я когда-то любил! И все, что мог, для ее счастья сделал! А теперь я хочу быть счастливым с той, кого люблю по-настоящему! Разве это преступление?!
– Преступление, сын! – припечатал Илья, и слово это прозвучало как приговор. – Преступление – бросать первую свою любовь, мать своего ребенка, с холодом в сердце и злостью на устах! Ты себя-то послушай! Ребенка у матери отобрать и вручить женщине, что тебе чужая? Где же твоя совесть? Где она заснула, что и разбудить ее нельзя? Не позволю! Придется – дом на Ариадну с внуком перепишу! И будет у нее и кров, и защита! Ишь ты, что удумал! Над сиротой измываться! Вон из моего дома! И чтобы тень твоя здесь не мелькала, пока разум в голову не вернется! Вон!
Илья Александрович сам не заметил, как его шепот перерос в громоподобный раскат, сотрясший стаканы в серванте. Лишь когда Леонид, злобно хлопнув дверью, исчез в осенних сумерках, а рядом оказалась Ариадна, которая обняла его, прижалась щекой к плечу и тихо сказала: «Папа, успокойтесь, все хорошо», – он опомнился.
– Прости меня… Прости, дочка моя… Кажется, я все испортил… Хотел как лучше, а вышло… Одни щепки…
– Не волнуйтесь так, папа, умоляю! Не дай Бог, с сердцем припадок… – зашептала Ариадна, вытирая ладонью мокрые морщины на его лице. – Все пройдет… Вы же сами мне это твердили. Я помню.
– Эх, ты… – всхлипнул Илья Александрович, совсем по-детски вытирая нос рукавом. – Золотое ты мое сердце… У самой душа в клочьях, а ты меня утешаешь… Ох, Ариаднушка, как же мы теперь жить-то будем?
– А хорошо будем жить! – вдруг, неожиданно даже для себя, сказала Ариадна, и в голосе ее впервые зазвучали нотки не покорности, а тихой, несгибаемой решимости. – Лучше всех! Думаете, я забуду, что вы для меня сегодня сделали? Я ведь вам и впрямь чужая…
– А, ну! – рассердился уже по-настоящему Илья Александрович. – Что за ересь? Какая чужая? Ты мне – дочь! А Матвей – внук! И точка! А кто с этим не согласен – пусть идет своей дорогой и не мешает нам жить! Ты, доченька, накапай мне валерьянки, ладно? Сердце что-то пошаливает… Я прилягу…
Ариадна метнулась было на кухню, но передумала. Твердой рукой набрала номер скорой, укрыла свекра теплым пледом, принесла воды.
Все обошлось. Илья Александрович пролежал в больнице ровно неделю, а потом просто сбежал оттуда, не в силах терпеть разлуку с домом.
– Ну чего я там буду бока пролеживать, пока вы тут одни? – расцеловал он Ариадну в обе щеки и подхватил на руки тянувшего к нему ручки внука.
Матвей радостно загулил, узнав деда, и продемонстрировал ему сразу два новеньких, белых, как жемчужинки, зуба. Эти маленькие предвестники будущего, едва видные, но такие долгожданные, подействовали на Илью Александровича лучше всяких лекарств. Он успокоился.
– Ну как ты, Ариаднушка?
– Терпимо, пап. Держимся. Все пройдет, правда?
– А то! Все у нас наладится, родная. Вот увидишь.
Замуж Ариадну Илья Александрович выдаст ровно через девять лет. Честь по чести, с размахом, как самую дорогую и любимую дочь. Он поведет ее под руку к алтарю, где будет ждать добрый, спокойный человек с умными глазами, и, передавая ее руку, утрет украдкой скупую мужскую слезу:
– Будь счастлива, дочка. Ты заслужила.
А на следующее утро позвонит Леониду, с которым Ариадна, по великой доброте своей, его все-таки помирит, и скажет в трубку, без злобы, с одной лишь бесконечной грустью:
– Лопух ты, Леонид. Такое сокровище упустил.
– Пап, ты думаешь, я сам не знаю? Но теперь-то что? Поздно…
К тому времени Леонид успеет стать отцом еще раз, пережить бурный развод с Элеонорой и неудачный короткий брак с другой. И поймет, наконец-то, до самого дна, что та синеглазая тишина, что жила рядом с ним, была не льдинкой, а глубоким, чистым источником, который он не сумел и не захотел разглядеть. Но время, безжалостный скульптор, уже отлило жизнь в новые формы. И возвращая подросшего Матвея после воскресных прогулок, он, глядя в знакомые, теперь совершенно спокойные синие глаза Ариадны, не сдержится и скажет:
– Вернуть бы все…
– Эх, Леонид… – улыбнется она, и в улыбке той не будет ни злобы, ни упрека, лишь легкая, как дымка, печаль. – Поздно спохватился. А ведь я ждала. Очень долго ждала. Думала, оглянешься, увидишь нас с сыном, вернешься. Но ты выбрал другую дорогу. А теперь поздно поворачивать.
– Знал бы, где упадешь, соломки бы подстелил…
– Не в этом дело. Просто у каждого свой путь. И у меня теперь – свой.
А Илья Александрович с радостью и гордостью примет приглашение Ариадны жить в ее новом, светлом доме, полном детского смеха. И до последнего своего дня будет поднимать утром глаза на старую икону Спасителя, доставшуюся ему от жены, и шептать слова благодарности за то, что в его жизни, вопреки всему, осталась и расцвела такая дочь.
Матвей станет старшим братом для двух очаровательных сестричек-близняшек, которые появятся через год после свадьбы Ариадны. А потом в доме зазвучат еще и голоса двух мальчишек-погодков. Всего у Ариадны будет пятеро детей. И всем им, каждому без исключения, она щедро, без остатка подарит то, чем до краев, с избытком, была переполнена ее большая и мудрая душа – тихую, всеобъемлющую, безусловную любовь.
И ее, когда-то названную нелюбимой и холодной, в день пятидесятилетия окружат плотным, теплым кольцом дети, внуки, любящий муж. Они будут наперебой поздравлять, дарить цветы, смеяться, и шумное, радостное счастье будет витать в воздухе, как аромат спелых яблок. А она рассмеется вдруг тем самым, чистым, серебряным, колокольным смехом, от которого синева ее глаз станет прозрачной и светлой, как море в безветренное майское утро, и скажет, обводя всех любящим, сияющим взглядом:
– Какое же еще счастье может быть больше этого? Его столько, что и не измерить, и не пересчитать. Все вы – мое небо. Все вы – моя жизнь. И все в ней сложилось именно так, как должно было сложиться.