В войну стала поющей любовницей фрица, продав дружбу за кусок колбасы. Подруга молила её остановиться, пока не поняла, что теперь петь придётся ей. В тот вечер она надела лучшее платье и пошла на немецкий концерт — с высокого берега реки

Однажды, в летний день тысяча девятьсот тридцать девятого года, в маленьком доме на окраине села Тумановка царила тихая, обычная суета. Софья Петровна, хозяйка, приводила в порядок скромное жилище, а за окном звенел, сливаясь с шелестом листвы, хрустальный голос её дочери. Елена, девочка лет двенадцати, поливала грядки и напевала, и казалось, само солнце застывало, чтобы послушать эту песню.

Тишину нарушил непривычный звук мотора. На пыльную улицу, будто сошедшие со страниц журнала, вышли двое городских гостей. Их появление было подобно внезапному вихрю, ворвавшемуся в размеренную жизнь. Женщина, Маргарита Петровна, в строгом, но дорогом костюме и с умными, добрыми глазами за стёклами очков, и её спутник, Владимир Сергеевич, мужчина с одухотворённым, лысоватым лбом и мягкой улыбкой, ступили на порог дома Авдеевых. В их манерах сквозило не просто доброжелательство, а почтительное восхищение, что смутило хозяйку ещё больше.

Сама Елена, заслышав шум, замерла на пороге, сжимая в руках жестяную лейку. Сердце её забилось тревожно и радостно, будто предчувствуя поворот судьбы. Гости смотрели на неё не как на простую деревенскую девчонку, а как на некое редкое, драгоценное явление. Однако лицо Софьи Петровны омрачилось настороженностью, будто она инстинктивно почуяла угрозу для своего единственного, горячо любимого чада.

— Позвольте представиться — Маргарита Петровна, а это мой коллега, Владимир Сергеевич, — заговорила женщина, и её голос звучал как тихая, убедительная музыка. — Мы приехали издалека, чтобы поговорить с вами о будущем вашей дочери. Её дарование, её голос — это не просто удача, это настоящее чудо. Мы представляем специальное училище искусств и хотели бы пригласить Елену учиться у нас.

— Учиться? — переспросила Софья Петровна, машинально привлекая к себе дочь. Её пальцы впились в плечи девочки. — Какое ещё училище? Она здесь учится, дома. Я никуда её не отпущу.

— Дорогая Софья Петровна, вы, должно быть, не до конца понимаете масштаб её таланта, — мягко, но настойчиво продолжала Маргарита Петровна. — Мы присутствовали на том районном конкурсе, где выступала Елена. Это была не просто победа. Это было озарение для всех, кто там был. Её голос может стать достоянием, гордостью, настоящим сокровищем для всей нашей страны.

— На конкурс я не ездила, — глухо ответила женщина, качая головой. — Дела домашние, хозяйство… Она ездила с подругой, Анной, и её бабушкой.

— О, если бы вы видели тот зал, те лица, — с жаром подхватил Владимир Сергеевич. — Люди замирали, слушая её. Слёзы были на глазах. Это редчайший дар, который необходимо беречь и развивать.

— Здесь, в деревне, все её голос любят, — отозвалась Софья Петровна, и в её голосе зазвучала защитная твердость. — И Анна хорошо поёт. Девочки вместе на праздниках выступают. Но одно дело — для своих, а другое… Нет. Не отпущу я её в город одну.

— Анне уже четырнадцать, для интерната при училище это, к сожалению, поздновато, — пояснила Маргарита Петровна. — А для Елены мы готовы сделать исключение, несмотря на то что ей уже двенадцать. Правила правилами, но такой талант перевешивает любые формальности. Умоляю вас, не лишайте девочку будущего, а мир — её искусства.

Воздух в горнице стал густым и тяжёлым. Софья Петровна чувствовала, как земля уходит из-под ног. Она посмотрела на дочь и увидела в тех синих, как летнее небо, глазах не страх, а жгучее любопытство и зарождающуюся мечту. «Артистка?» — будто спрашивал этот взгляд.

— А жить… придётся в интернате? — тихо, почти шёпотом, спросила Елена.

Владимир Сергеевич кивнул. Он принялся объяснять, подробно и обстоятельно, рассказывая о светлых комнатах, добрых воспитателях, интересных занятиях и новых друзьях. О том, что обычная школа тоже будет, но рядом с ней откроется волшебный мир музыки, сольфеджио, сцены.

— Она будет на полном государственном попечении. Всё самое лучшее — для таких детей, как она, — добавил он.

— Я… Я не знаю, что и сказать, — прошептала Софья Петровна. Мысль о разлуке сжимала её сердце ледяными тисками. Но как она, простая женщина, может перечить самой судьбе, если эти важные, умные люди видят в её Леночке что-то особенное?

— Нам нужно ваше решение, и, честно говоря, времени на раздумья не так много, — сказала Маргарита Петровна, и в её голосе впервые прозвучала лёгкая, едва уловимая тревога. — Места в нашем интернате — большая редкость и огромная удача. Чем раньше начнутся занятия, тем больше высот она сможет покорить.

— Мы, признаться, надеялись забрать Елену с собой уже сейчас, — добавил Владимир Сергеевич. — Но видим, как вам нелегко. Дадим вам время. Неделя, две. Обсудите всё как следует.

— Мне нужно посоветоваться с мужем, — выдохнула Софья Петровна. — Он в ночном, с лошадьми. И с самой Леной… мне нужно с ней поговорить наедине.

Её взгляд снова встретился с дочерним. Она искала в нём тоску по дому, страх перед неизвестностью, но находила лишь отблеск далёких, манящих огней большого города и сцены.

Маргарита Петровна понимающе кивнула, достала из изящной сумочки аккуратный листок с адресом.

— Подумайте. Решение должно быть вашим. Если решитесь — пришлите телеграмму. Мы встретим вас на вокзале. Уверена, вы примете единственно верное решение для своей девочки.

Их уход оставил после себя не пустоту, а странное, тревожное напряжение. Дверь закрылась, и Софья Петровна, не в силах сдержаться, обняла дочь и заплакала тихими, горькими слезами.

— Мама, не плачь, — девочка ладонью осторожно вытерла материнскую щёку. — Вдруг папа не разрешит?

— А ты сама… ты хочешь этого? — спросила Софья Петровна, всматриваясь в её лицо.

Елена смущённо улыбнулась, отвела глаза и пожала плечами.

— Я… я всегда мечтала петь так, чтобы меня слышали не только в нашей деревне.

Николай Авдеев, отец семейства, вернулся домой усталый, пропахший дымом костра и степным ветром. Выслушав взволнованный рассказ жены, он долго молчал, смотря в окно на темнеющий сад.

— Пусть сама решает, — наконец произнёс он. — Она уже не маленькая. Это её жизнь.

Но вечером, когда ужин был окончен и в доме запахло миром и покоем, он подозвал дочь.

— Лена, спой-ка нам что-нибудь, родная, — попросил он тихо. — Не ровен час, уедешь ты в город, станешь знаменитостью. А нам с матерью останется только вспоминать, как ты пела здесь, в этой горнице.

И Елена запела. Она пела о широких полях, о тихих реках, о любви и тоске — песни, которые знала с детства. Но в её исполнении они преображались, наполнялись такой чистотой и силой, что, казалось, самые стены дома затаили дыхание. От этих звуков по коже бежали мурашки, а в глазах невольно наворачивались слёзы. Софья Петровна не выдержала, вышла в сени и там, прижав фартук к лицу, дала волю горю и гордости, перемешанным в одно невыносимое чувство.

На следующий день Елена, словно вихрь, умчалась к своему другу, Анне. Они были неразлучны с самого раннего детства, их дружба скреплена была общим, удивительным даром. Их дуэт был легендой всей округи; когда они пели вместе, их голоса, высокий, серебристый Еленин и низкий, бархатный Аннин, сплетались в удивительную, чарующую ткань звука, от которой замирало сердце.

Анна, выслушав взволнованный рассказ подруги, не сразу нашла слова. Она стояла, широко раскрыв свои карие, всегда немного задумчивые глаза.

— И они правда сказали… что ты станешь артисткой? Настоящей?

— Прямо так и сказали! Буду жить в интернате, но смогу приезжать. И мама с папой будут навещать. А со мной будут заниматься лучшие учителя!

— А про меня… они не спрашивали? — голос Анны дрогнул.

— Спрашивали… но сказали, что в четырнадцать лет уже поздно в интернат брать.

Молчание между ними повисло тяжёлым, невидимым пологом. Обида, горькая и острая, вспыхнула в глазах Анны. Значит, так? Елена уедет в большой мир, к славе, а она, с её не менее прекрасным голосом, останется здесь, в пыли деревенских дорог?

— Я бы без тебя никуда не поехала, — вдруг резко сказала Анна, отвернувшись к окну.

— Танюша, что ты! Конечно, поехала бы! — воскликнула Елена, хватая её за руку. — Я бы так за тебя радовалась! Всем бы говорила, что моя лучшая подруга — такая же певица!

— Легко говорить, когда тебя позвали, — с горечью бросила Анна.

— Да, позвали…

— А меня — нет. Понимаешь, как это обидно?

Елена растерялась. Она видела боль подруги, но не знала, как её унять. Анна всегда была немного ревнивой, всегда сравнивала себя с другими.

— Анна, не надо так… — тихо начала она. — Хочешь… я не поеду?

Вопрос повис в воздухе. Анна медленно обернулась, и в её взгляде мелькнула робкая, жадная надежда.

— Ты могла бы остаться? Ради… нашей дружбы?

— Конечно, могла бы, — Елена улыбнулась дрогнувшей улыбкой. — Я ради тебя на многое готова.

И тогда Анна, с облегчением вздохнув, кинулась обнимать подругу. Они смеялись, говорили о пустяках, и тягостный разговор будто бы забылся. Но в глубине души у Елены что-то тихо и неумолимо перевернулось.

Дома её решение отказаться от училища встретили по-разному. Софья Петровна перекрестилась, будто с плеч свалилась гора. Николай лишь удивлённо поднял бровь, но снова повторил: «Твоя воля, дочка».

Гости из города ещё дважды приезжали в Тумановку, уговаривали, почти умоляли. Маргарита Петровна говорила с Еленой долго и серьёзно, глядя на неё как на взрослого человека, объясняя, какую возможность та отвергает. Но девочка, крепко держась за руку матери, лишь упрямо качала головой. Сердце её ныло от странной потери, но мысль о предательстве дружбы, о том, чтобы оставить Анну одну с её обидой, была невыносимее.

Жизнь потекла по старому руслу. Девочки пели на праздниках, ездили на смотры в район, собирали аплодисменты. А потом на страну обрушилась война.

В июне сорок первого года мирный отсчёт времени был разорван. Николай Авдеев и отец Анны, и другие мужчины села ушли на фронт. Село погрузилось в тягостное, полное тревоги ожидание. Чтобы поддержать дух, женщины и дети собирались вместе, читали скупые, заветные треугольники писем, и на этих встречах обязательно звучали знакомые, родные голоса — Еленин и Аннин. Они пели теперь другие песни — суровые, полные веры и боли, и от этого они звучали ещё пронзительнее.

В сорок втором в Тумановку пришли оккупанты. Они заняли несколько домов на выгоне, установили свои странные, жёсткие порядки. Первое время они вели себя сдержанно, но скоро начались обычные для войны беды: грабёж, requisition. Скот, птица, запасы из погребов — всё исчезало в пасти ненасытной военной машины. В доме Анны, где кроме матери и бабки было ещё пятеро малых детей, стало совсем голодно. Отчаяние поселилось в их избе.

Именно тогда что-то надломилось в Анне. Однажды вечером она пришла к Елене, но выглядела не так, как обычно. В её глазах был странный, отрешённый блеск.

— Они голодают, — сухо сказала она, не глядя на подругу. — Маленькие плачут по ночам. Бабушка совсем ослабела.

— Боже мой… — прошептала Елена. — Чем я могу помочь?

— Помочь? — Анна горько усмехнулась. — Я… я нашла способ. Я хожу к ним. К немцам. Беру еду.

Елена отшатнулась, будто от удара.

— К ним? Таня, что ты говоришь! За что? Что ты им даёшь взамен?

Анна подняла на неё глаза, и в них была смесь стыда, вызова и смертельной усталости.

— Я пою для них.

Тишина в комнате стала звенящей. Елена не могла вымолвить ни слова. Она видела перед собой не подругу, а измученную, загнанную в угол тварь, готовую на всё ради спасения своих.

— Мать твоя… она знает?

— Считает, что я обменяла на еду мамины серёжки. Плакала, но молчала. Накормила детей — и на том спасибо.

Больше Елена не расспрашивала. Она лишь молча обняла Анну, чувствуя, как та дрожит мелкой, лихорадочной дрожью. В её душе боролись ужас и бесконечная жалость.

Вскоре по селу пополз шёпот. Потом шёпот перерос в гулкое, злое осуждение. «Немецкая потаскуха», «предательница» — эти слова летали по улицам, как осенние листья. Софья Петровна, услышав сплетни, вбежала домой, бледная как полотно.

— Ты знаешь? Про Анну? — выдохнула она, хватая дочь за плечи.

Елена молча кивнула.

— И ты молчишь? Да лучше бы с голоду помереть, чем такое позорище! — голос матери дрожал от негодования и страха. — Если б ты посмела… я бы сама наложила на себя руки!

— Мама, я никогда! — воскликнула Елена, но внутри у неё всё сжалось в холодный комок.

Они перестали видеться. Стыд и ужас воздвигли между подругами невидимую, но прочную стену. А потом пришли новые, ещё более чудовищные вести. Говорили, что Анна не просто поёт для солдат. Что у неё появился «друг», молодой немецкий офицер, и что она теперь живёт почти что с ним.

Елена не верила, пока не встретила Анну случайно на просёлочной дороге. Та была почти неузнаваема: щёки порозовели, на ней было чистое, хорошее платье, в волосах поблёскивала невиданная заколка.

— Здравствуй, Лена. Думала, ты уже и говорить со мной не захочешь, — голос Анны звучал вызывающе, но где-то в глубине таилась дрожь.

Елена молчала.

— Красиво ты выглядишь, — наконец прошептала она. — Как… до войны.

— И ты могла бы так же, если бы захотеля, — быстро, словно заученный урок, сказала Анна. — И не была бы такой худой, прозрачной.

— Что? — Елена не поняла.

— Они хотят послушать и тебя. Твой голос. Я… я рассказала про тебя. Про наш дуэт.

Всё внутри Елены оборвалось. Мир померк.

— Ты… ты рассказала им? Как ты могла? Зачем?

— Затем, что твоя мать чахнет с голоду! Затем, что ты таешь на глазах! — в голосе Анны зазвучали старые, знакомые нотки — ревность и теперь ещё жгучая, отчаянная потребность оправдать себя, вовлечь в свой грех и другого. — Им нужно лишь твоё пение. Только пение. Всё как раньше, только… для них.

— Ты с ума сошла! — Елена закричала, и её крик сорвался в рыдание. — Наши отцы воюют, а мы будем развлекать тех, кто их убивает? Я из-за тебя когда-то от своей судьбы отказалась, а теперь ты тащишь меня в это болото!

— Твоей судьбы больше нет! — резко парировала Анна. — Есть только сегодня. И есть приказ. Тебя ждут сегодня вечером. Если не придёшь… плохо будет не только тебе. Всем. Твоей матери.

Это была последняя капля. Последнее предательство. Елена зажала уши и побежала. Бежала без оглядки, туда, где кончались поля и начинался крутой, обрывистый берег реки, туда, где шумел старый, мудрый лес. Она бежала от ужаса, от стыда, от невыносимой тяжести выбора, которого не должно было быть.

Её не нашли ни в тот вечер, ни утром. Софья Петровна, поседевшая за одну ночь, металась как раненая птица. А на рассвете старый лесник, Антип, молча, без слов, взял её за руку и повёл к реке.


Она лежала на влажном от росы песке у самой воды, словно уснувшая, и лишь страшная неестественность позы выдавала трагедию. Её хрустальный голос, который мог бы стать достоянием мира, навсегда умолк в шепоте речных волн и шелесте камышей.

Горе, обрушившееся на дом Авдеевых, было бездонным и немым. На похоронах плакали все, даже те, кто сурово осуждал Анну. А сама виновница, или жертва — кто теперь разберёт — стояла вдалеке, окаменевшая, не смея приблизиться. Через несколько дней, когда немцы спешно покидали село под натиском наступающих советских войск, Анна исчезла. Говорили, что ушла она вслед за своим офицером. Больше её в Тумановке никогда не видели.

Прошли годы. Война окончилась. Николай Авдеев вернулся домой с осколком в груди и сединой в висках. Они с Софьей Петровной молча несли своё горе, и казалось, жизнь в их доме остановилась навсегда. Но однажды, уже в конце сороковых, в доме снова раздался детский смех. У них родилась дочь. И назвали её, по давней, неумолкающей памяти, Еленой.

Девочка росла, не зная страшной истории своей старшей сестры. Но иногда, летними вечерами, когда она бежала купаться на ту самую реку, ей казалось, что в шуме листвы, в плеске воды и в тихом свисте ветра в камышах слышится чудесная, печальная и бесконечно прекрасная мелодия. Она останавливалась, замирала, и сердце её наполнялось странной, сладкой и щемящей тоской, будто от воспоминания о чём-то, чего она никогда не знала, но что навсегда принадлежало ей.

А голос, чистый и хрустальный, будто действительно растворился в природе этих мест — в широте полей, в глубине неба, в журчании вечной реки. Он стал частью земли, которая родила его, частью тихого шепота истории, частью самой жизни, что, стирая жестокие границы времени и потерь, продолжает свой бесконечный, печальный и прекрасный круг. И в этом была своя, высшая справедливость и своя, немая красота.