Осеннее солнце, уже нежаркое, но всё ещё щедрое, лилось золотым сиропом через редкие облака, окрашивая в медовые тона деревянный столик во дворе, грубо сколоченные лавки и седые от времени бревна избы. Воздух был густым и прозрачным, пахнущим дымком, прелой листвой и той особой, щекочущей ноздри свежестью, что предвещает первые заморозки. Варвара стояла у стола, и резкий, ритмичный стук ножа о деревянную колоду разносился по тихому двору, словно отбивая сердцебиение этого осеннего дня. Белые, хрустящие ленты капусты летели из-под её сильных рук в громадное корыто, уже наполненное рубиново-белой горкой. Движения её были точными, почти суровыми, но в уголках губ, зажатых в сосредоточенности, таилась тень усталой усмешки.
— Эх-х… — протяжный, словно вымотанный ветром, вздох донесся с крыльца. Свекровь её, Гликерия, сидела на приступке, заплетая внучке Василисе густую, льняную косу. Пальцы, иссохшие и узловатые от прожитых лет, ловко разделяли тонкие пряди, но голова её медленно качалась в такт собственным мыслям. — Испокон веков, Варенька, на нашей земле заведено было, чтоб мужская рука капусту на засолку рубила. Тогда, глядишь, и капустка выходила особенная — звонко хрустящая, в засолке упругая, дух от неё по всей избе такой, что аж сердце замирает. В ней сила мужская остаётся.
— А я, что же, мамушка, неладной её делаю? Несъедобной? — Варвара ненадолго остановилась, подняла глаза. Взгляд её, цвета спелой ржи, смягчился, встретившись с озабоченным лицом старухи. На губах дрогнула тёплая, широкая улыбка, на мгновение согнав суровую тень со лба.
— Где уж там несъедобной… Ты у меня, дочка, на все руки мастерица. За семь лет я в том убедилась сполна. Да вот только… Мужицкое это дело — капусту крошить. Так у нас в роду заведено было. И у моей матушки, и у бабки её. Порядок.
— Порядок, — тихо повторила Варвара, и нож в её руке снова задвигался быстрее, будто выпуская наружу накопившееся напряжение. — Порядок у нас и в том был, что дрова мужик рубил, и землю он пахал борозду к борозде, и сено в зарю косил, пока роса не сошла. Что же теперь, мамушка, делать, коли нет у нас больше того мужика в доме? Коли остались мы одни, да с ребятишками малыми?
Тихий, сдавленный плач стал ответом. Гликерия, закончив с косой, слегка отодвинула от себя внучку, запустила дрожащие пальцы в карман передника, достала поношенный платочек и прижала его к глазам. Плечи её мелко вздрагивали. Василиса, серьёзная не по годам, притихла, широко глядя на бабушку, а потом вопросительно — на мать.
— Клюковку… — выдохнула сквозь слёзы Гликерия, шмыгнув носом. — Клюковку не забудь добавить, Варенька. С ней и кислинка приятная, и хруст лучше держится.
Стоп! Нож с глухим стуком лег на дерево. Варвара вытерла ладони о грубый холст фартука, смахнула со лба выбившуюся прядь волос, тёмных, как смоль, и тяжелыми шагами подошла к крыльцу. Не говоря ни слова, она опустилась на ступеньку рядом со свекровью, обвила её твёрдым, уверенным движением за плечи и притянула к себе. Запах дыма, дерева и немудрёных духов — вот чем пахло это худенькое, ссохшееся тело. Варвара прижалась щекой к её платку, и в её собственных глазах, подёрнутых влажной пеленой, запрыгали солнечные зайчики.
— Вернётся он, мамушка. Вот увидите, вернётся. Разве может он не прийти к ребятишкам своим? Ко мне-то я не мила стала, это верно, а в Василиске да в Гаврюше он душу не чаял. Не может забыть.
— Ну что ты городишь, глупая? — всхлипнула Гликерия, вытираясь. — Любил он тебя, ещё как любил. Глаза загорались, когда на тебя глядел.
Варвара опустила голову, разглядывая потрескавшиеся, в земле и работе, ногти на своих руках.
— Ничего я не горожу. Вы ведь помните, какая я глупенькая да наивная в девичестве была, и каким ветрогоном слыл Лаврентий. А я по простоте душевной думала, что со мной остепенится, гнездо совьёт, ни на одну стороннюю бабу больше не посмотрит. Как же я радовалась, когда вы с покойным батюшкой его пришли сватать! А он… Он радости особой не выказывал. Молчал.
— Но жили же хорошо? Не обижал?
— Жили. Только вот когда Василиску я родила, он будто разочаровался. Я никому не говорила, боялась сглазить своё счастье, но Лаврентий, едва ребёнка показали, разочарованно так выдохнул: «Ну вот, девчонка…» И не подошёл даже к ней, ко мне ни слова не молвил. В лоб поцеловал, сухо, и ушёл — сено косить, сказал. Хотя сенокос ещё неделями позже начинался.
— Не знала я этого, — прошептала Гликерия, и в её голосе прозвучала новая нота боли.
— Вы и не могли знать, жили тогда у Алёнки, старшенькой своей. А знаете, когда он Василиску первый раз на руки взял? Когда она в горячке лежала, зубки резались. Плакала так жалобно, заходилась. Вот тогда он и взял её, к груди прижал, стал качать, да что-то на ушко шептать, нежное такое. И дочка утихла. С той поры будто подменили его — с рук не спускал, а когда я с Гаврюшей ходила, так и вовсе тенью ходил за мной, помогал. Но только не ночью… Поважнее дела у него ночью находились. Матрёна-Скворчиха его привечала. Придёт под утро, в хмельном угаре, довольный, светится весь, а мне бормочет, что с мужиками посиживал, дела обсуждал. Только вот у какого из наших мужиков косы до пояса, рыжие да с ленточками?
Гликерия молчала, беззвучно шевеля губами. Отчего невестка ни слова не сказала? Она бы уж нашла способ сына к порядку призвать, будь он малолеткой. Но он уже большим мужиком был, с собственным домом да волей.
— Как Гаврюша родился, — продолжила Варвара, и голос её стал тише, будто она говорила сама с собой, — так он мне из города гребень с перламутром привёз, платье на ярмарке купил, цвета спелой сливы, да бусы красные, коралловые. Только вот с той поры я для него будто бы и перестала женщиной быть. Стала нянькой при его детях, хозяйкой в избе, а ту, что в платье сливовом ходит да в коралловых бусах, он будто и не замечал.
— Не придумывай, голубка, — голос Гликерии дрогнул от нахлынувшей горечи. — Как же не видел, коли красавица ты у меня писаная? На такую только глядеть да глаз не отводить.
— На других он глядел, мамушка. А как на прииск решил податься, так я… так я вздохнула с облегчением. Честно. Думала, рубликов заработает, да и сердце его ни с кем делить не придётся. Хоть издалека, да мой.
— А ты думаешь, на приисках баб нет? — горько усмехнулась старуха.
— Там, слыхать, не до любви. Потап, как приехал, много рассказывал. Работа адовая, после неё только бы рухнуть да заснуть. А ежели и были там женщины, так хоть не на моих глазах. И чего вот его понесло потом с того прииска прямиком в революцию? — тут голос Варвары сорвался, и она, отчаянно махнув рукой, закрыла лицо ладонями, чувствуя, как предательские слёзы жгут кожу.
Лаврентий и впрямь уехал, полный наполеоновских планов. Обещал корову вторую, гусей с утками к курам, да такие сапоги детям, чтоб все соседи зеленели от зависти. Дважды присылал деньги — сначала телочку купили, потом башмачки детские да ситцу на рубахи. Остальное Варвара припрятала, словно предчувствуя долгую зиму. А потом пришло письмо, корявое, но пылкое — Лаврентий с товарищем подался к революционерам, судьбу страны, мол, вершить.
— Одурел совсем? — ревела тогда Гликерия, держа в трясущихся руках тот злосчастный листок. — Где мы, а где судьба страны? Нам бы детей накормить, дом сохранить! Какая разница, при каком царе земля родит? Неужто мы в барских хоромах жить станем?
— Сбил его кто с пути, мамушка, иначе и быть не может! — Варвара тогда металась по избе, и доски под ногами стонали так грозно, что Василиска расплакалась. — Вот я одна, дрова, что он наколол, на исходе, сенокос на носу, а он судьбы вершить! Обо мне бы подумал, о детях, о матери родной! Как мы тут?
— Варенька, успокойся. Я к зятю Алёнкиному сходить могу, подсобит…
— Не надо, — оборвала её Варвара, вдруг выдохнув всю ярость и опускаясь на лавку, будто подкошенная. — У Алёнки своя орава, у Ирины трое да четвертого ждёт. Их мужья при них быть должны. Сама справлюсь.
— А я подсоблю, — твёрдо кивнула Гликерия, выпрямляя спину. — Завтра же к тебе перебираюсь. Внучки мои старшие сами управятся, а у Иришки свекровь приехала, не очень мы со сватьёй… Вернусь в свой дом, где с мужем век прожила, детей растила. Хватит дочкиных нянчить, детишки Лаврентьевы тоже в бабкиной заботе нуждаются.
— Давно бы так, — слабо улыбнулась тогда Варвара, и в улыбке той была бездонная усталость и капля надежды. — Чего по чужим углам толкаться, коли свой дом пустует? Собирайте узелки, завтра на телеге перевезём.
Так Гликерия вернулась под родные, пахнущие стариной и печью, стропила. И поплыли их дни в одном русле — вставали затемно, ложились за полночь, делили хлеб и заботы, растили Василиску да Гаврюшу. И вместе ждали писем, которые не приходили.
— Жив ли он… — вздыхала Гликерия, ставя в церкви тонкие восковые свечки. — Свечу ставлю за здравие, а сама думаю — туда ли несу?
— Покуда чёрная весть не пришла, так и я за здравие ставлю. Ох, мамушка, если уж меня разлюбил, так хоть бы о детях вспомнил, о вас.
— Не получается, видать, писать. Вернётся, дочка. Вот увидишь, вернётся.
Но время, безжалостное и неумолимое, текло, как речная вода. Три года с момента отъезда, два — с революционной эпопеи. Варвара запрещала себе думать о худшем, но дни сливались в месяцы, месяцы — в годы, а от Лаврентия — ни звука, ни весточки. А писать-то он умел, выучился у старого учителя Арсения Сергеевича, что доживал свой век в их селе. Он же и Варвару зимними вечерами грамоте обучил, водил её пальцем по потрёпанным буквам. Любое письмо мужа она бы теперь прочла сама. Но письма этого не было.
Наконец, отгремевшая буря в душах поутихла. Варвара, смахнув последние слёзы кончиком платка, вернулась к корыту. Нарубленная капуста лежала блестящей, сочной массой.
— Василиска, принеси-ка клюквы, в погребке стоит, — позвала она дочь, уже принимаясь утрамбовывать капусту в дубовую кадку, приговаривая древние, от бабушки услышанные слова. Вдруг её движение замерло. Чёткий, но робкий стук раздался у калитки, будто кто-то боялся потревожить тишину двора.
— Кого это несёт?
— А вдруг почтальон? — в глазах Гликерии, тусклых от возраста и слёз, вспыхнул крошечный, жадный огонёк надежды.
— Хоть бы… — пробормотала Варвара, вновь вытирая руки и оборачиваясь. Взгляд её стал настороженным, колючим.
Калитка скрипнула, и во двор, пропущенная растерянной Гликерией, ступила незнакомка. Молодая, лет двадцати, стройная, будто тростинка. Длинные, каштановые волосы, заплетённые в две небогатые косы, выбивались из-под дешёвого платочка. Но не они привлекли внимание. Почти синие, цвета грозового неба перед ливнем, глаза смотрели испуганно и виновато. И на руках, прижатый к груди, — свёрток. Туго завёрнутый, безмолвный.
Одета девушка была неподобающе легко для осенней прохлады — ситцевое платьице, ветхое, поношенное, и туфельки на тонкой подошве, которые, казалось, вот-вот развалятся на сырой земле. Варвара инстинктивно поправила рукав своей добротной домотканой кофты, смахнула со лба непокорную прядь.
— Кто такая будешь? — голос её прозвучал суше, чем она intended.
— Меня… Клавдией звать. Я из-под Самары.
— Клавдия из-под Самары… А к нам чего?
— Так… Мне сказали, что я на правильном пути… что Лаврентий Конев тут проживает… — голос её дрогнул. — А вы, стало быть, матушка его? — Она повернулась к Гликерии, и в её взгляде читалась мольба о простом, человеческом участии.
— Матушкой буду, так, — кивнула та, не сводя глаз со свёртка.
— А вы, стало быть, сестрица? Лаврентий рассказывал, что сестёр у него две.
Варвара почувствовала, как холодная, тяжёлая волна поднимается от самого подреберья к горлу. Она вдруг, с невероятной, болезненной ясностью поняла, кто стоит перед ней и почему.
— Жена я его, — сказала она тихо, но так, что каждое слово упало, как камень. — Супруга венчанная. Мать двоих его детей.
— Как… жена? — Девушка, Клавдия, будто споткнулась о невидимую преграду. Вся её хрупкая фигура затряслась, губы побелели и задрожали. Слёзы, крупные и немые, покатились по бледным щекам. Гликерия, не раздумывая, поспешила вперед и осторожно забрала у неё свёрток, боясь, чтобы та не уронила его в приступе отчаяния.
— Вот уж седьмой год как. А кто ты такая будешь? Отчего про моего мужа толкуешь?
— Я… я тоже жена его. — Голос Клавдии был тонок, как паутинка, и так же беззащитен. — Нас отец Георгий венчал. В церквушке маленькой, под Самарой.
Гликерия, прижимая к себе тёплый свёрток, медленно опустилась на лавку. В её голове, ясной несмотря на годы, уже складывалась картина, страшная и позорная. Но сердце отказывалось верить, что её кровинушка, её Лаврентий, мог так прогневить и Бога, и людей.
— Быть того не может, — заговорила Варвара, и её трясло уже не от слёз, а от сдерживаемой ярости. Голос звучал ровно, но в этой ровности таилась сталь. — Самозванка ты. Лаврентий венчан в нашем храме Вознесения, любой старик в селе подтвердит. И отец Сергий нас самолично венчал. И дети от брака того. Ступай отсюда, милая. Не выйдет у тебя здесь ничего.
— Но я и правда жена! — в голосе Клавдии прозвучал отчаянный протест. — А это сынок наш, Мирон. Венчались мы, как положено. А уж то, что наврал он отцу Георгию… то грех на его душе. А я — жена его, такая же, как и вы. И дитя не во грехе зачато. Так я думала… до сей самой минуты.
Она вдруг залилась тихим, безутешным плачем, и Варвара, к собственному удивлению, ощутила в груди не острый укол ненависти, а странную, щемящую жалость. И тут же, как спасительная соломинка, пришла мысль об ошибке.
— Клавдия, а может, мы о разных Лаврентиях говорим? Однофамильцы бывают.
— Конев. Из деревни Криницы. Про матушку свою рассказывал, как она вдовой троих подняла. Про сестёр — Алёнку да Ирину. Про вашу деревню, правда, говорил, что назад не вернётся, в городе жить останется. Говорил, за заслуги боевые, как активному гражданину новой страны, жильё ему в городе дадут. Мечтал о Петрограде, но и Самара, говорил, сойдёт.
— Ишь ты, прохвост! — Варвара не выдержала, с силой топнула ногой. Гнев, горячий и слепой, затуманил её разум. — Мамушка, вы слышите? Он зазнобу себе новую нашел, семью завёл, а про нас забыл! Ну ладно я, а Василиска с Гаврюшей? Они в чём провинились? А вы? А сёстры его? Ненавижу! Вот с этой самой минуты ненавижу! А ты ступай! Ступай к своему Лаврентию, живите хоть в Самаре, хоть у чёрта на куличках! А этот дом, — она с силой хлопнула ладонью по шершавому бревну сруба, — сына моего, Гаврюшин! Меня сюда после свадьбы привёл, здесь я сына родила, здесь он и вырастет, и жену сюда приведёт!
— Я не знаю, где он! — всхлипнула Клавдия, и в её рыданиях слышалось полное отчаяние. — Полгода уж весточки нет. Он в госпиталь попал, где я от приюта работала. Я сирота… Он с ранением месяц лежал, вот любовь у нас и случилась. Лаврентий ведь красивый, статный, слова такие говорил… А как на ноги встал, так ухаживать начал. А перед самой отправкой на юг с отрядом, замуж позвал. Вот отец Георгий нас и обвенчал. Через неделю он уехал, а я осталась ждать. Сначала письма были, а потом — пропал. Я уж и Миронушку родила, а вестей — нет. Худо мне стало, денег нет, соседки по комнате не рады ребёнку… Я и подумала, грешным делом, что погиб он. Вот и решилась к матушке его поехать. Коли помер — так ей бы сообщили. Да и внука показать…
— И уж никак не ожидала, что тут первая жена с детьми живёт? — гнев вновь накатил на Варвару, холодный и ядовитый.
— Нет… — Клавдия завыла, жалобно и по-детски беспомощно. Гликерия, не в силах больше видеть эту сцену, поднялась и, кивком головы показав на дверь избы, повела за собой обезумевшую от горя девушку.
— Не могу я так больше, мамушка, не могу! — вырвалось у Варвары три дня спустя. Она выбежала во двор, где Гликерия полола последние грядки с осенней зеленью. — Она с мужем моим была, ребёнка ему родила! А сейчас сидит в нашем доме и щи мои трескает!
— Доченька, — заплакала Гликерия, опуская тяпку. — Беспутный мой сын, грешник непрощёный. Но девчонка-то с мальцом в чём пред тобой провинились? Шпыняешь её, почём свет стоит, будто собака на цепная. Боится она на глаза тебе показаться. Вот только сегодня впервые за стол села, покуда ты у колодца была. Обманул он её, голову задурил, под венец повёл. Она разве знала?
— Мамушка, а разве не по чести всё делать надобно? С родителями познакомиться, благословение взять? Узнать, что за семья у жениха!
— Надобно, да вот обстоятельства какие… В госпитале он был, раненый. Да и служба его ждала. Вот она и не настояла, зная, что ему скоро уезжать. Это она мне так сказывала. Если уж кто виноват — так Лаврентий. Да и я, что сына такого вырастила.
Гликерия разрыдалась, и Варвара, сердце которой не было каменным, поспешила обнять её худые плечи.
— Всю душу из него вытрясу, пусть только объявится! — сквозь зубы проговорила она. — Не верю, что нет его в живых, сообщили бы уже. Видать, третью себе завёл. Сколько же их ещё будет, доверчивых да глупых? — всхлипывала Гликерия. — Варенька, радость ты моя, доченька… Прошу тебя…
И тут женщина, неожиданно выскользнув из объятий, опустилась на землю, на колени, прямо на влажную, холодную землю.
— Не гноби ты Клавдию, не гони её вон. Некуда ей, родная. Некуда.
— Мамушка, что вы! — Варвара аж отшатнулась, затем резко подняла свекровь, почти силой усадила на лавку. — Вы с ума сошли? Вставать пред мной на колени? Вы-то в чём провинились?
Она тяжело дышала, глядя на старенькое, искажённое мольбой лицо. И гнев в ней стал понемногу оседать, уступая место горькому, выстраданному пониманию.
— Понимаю я умом, что не виновна девчонка. Что сирота она, некому было уму-разуму научить. Но сердце… сердце исходит злобой, едва представлю, как они в церкви стояли, клятвы давали.
— А ей-то каково? — тихо спросила Гликерия. — И брак тот ненастоящий, и Мирон, внук мой, получается… без отца. Некуда ей, Варенька. Не верится мне, что ты выгонишь обманутую сироту с дитём на руках.
— Не выгоню, оттого она харчи мои и ест, — сдавленно проговорила Варвара. — Но вот что скажу я вам, мамушка. Может, она и сирота, может, и обманута, но из этого дома я не уйду! Коли в живых нет Лаврентия, так дом этот — Гаврюшин. И работать она будет наравне со мной. Пусть избу на себя возьмёт — уборку, стирку. Мне — огород да готовка. И на подёнщину к Емельянову вместе ходить будем. Деревенским скажем — родственница дальняя. Не дай Бог проболтается, что вторая жена, сама лично рот ей заткну.
Гликерия кивнула, с облегчением вытирая слёзы. Она знала характер невестки — сказано, значит, будет так. И в глубине души понимала её правоту. Дом этот, в котором она сама родила и вырастила детей, теперь был пристанищем для внуков. И Варвара, с её железной волей, была его настоящей хозяйкой.
Так и потекла их жизнь втроём, а потом и вчетвером, с малышом Мироном. Год прошёл, а Лаврентий не появлялся. Варвара постепенно оттаивала. Не сразу, не вдруг, но доброе сердце её не могло долго питаться одной лишь обидой. Да и умом она понимала — Клавдия страдала не меньше, а то и больше, ведь её любовь и замужество оказались сплошной ложью. По ночам Варвара слышала её тихие рыдания за перегородкой.
Клавдия, как оказалось, была работящей и смиренной. Хваталась за любое дело, и вскоре Варвара не без удивления призналась себе, что с её приходом жизнь стала… легче. Они сменяли друг друга у печи и в огороде, делили заботу о детях. И Гликерия, видя, что мир воцарился в стенах её дома, стала потихоньку оживать, меньше плакать по ночам.
Когда второй год пошёл, Варвара стала замечать странное. На их дворе стал частым гостем кузнец Тихон, то подкову принесёт поправить, то спросит, не нужно ли кочергу выковать. И Клавдия при его появлении будто расцветала, а потом краснела, как маков цвет.
— Люб тебе Тихон? — напрямую спросила Варвара как-то раз, когда та вернулась от кузницы, договорившись о починке сохи.
— Что ты, Варенька! Ничего не люб, — смутилась Клавдия, но глаза её выдали с головой.
— Врать мне нечего. Послушай, — Варвара взяла её за руку. — Я тебе не мать, не сестра. По воле злой да по греху Лаврентьеву стали мы с тобой… подругами, что ли. Не скрывай. Тебе жить да жить, детей растить…
— Но я ведь как бы замужем.
— Ха, — невесело рассмеялась Варвара. — Замужем! А ты думаешь, Господь ваш союз благословил? Он всё видит. А по бумагам… Где ты замужем записана? Я — Конева, а ты — как была Петровой, так и осталась. Так что свободна ты.
— Жестокая ты, Варвара, — покачала головой Клавдия, но в глазах её мелькнула искорка надежды. — Что думаешь, то и говоришь.
— А я врать не обучена, это твой «муж» был мастер на выдумки. Так люб он тебе?
— Люб, — прошептала Клавдия, и лицо её осветилось таким светом, что Варваре на мгновение стало завидно. — Сильный, тёмноглазый, смотрит так, что аж дух захватывает. Варенька, ты не сердись, но я ему сегодня всё рассказала. Кто я есть. Обещал никому не говорить.
— А он что?
— Удивился. Спросил, как мы с тобой уживаемся, при твоём-то нраве, — Клавдия неожиданно прыснула со смеху, и Варвара, глядя на неё, не могла сдержать улыбки.
На следующий день Варвара, не сказав никому ни слова, отправилась в кузницу. Тихон, могучий и закопчённый, раздувал меха.
— Тихон, Клавдию нашу любишь? — с порога бросила она.
— И тебе здравствуй, Варвара. Вот нрав у тебя — всё в лоб, да нахрапом, — нахмурился кузнец, но в уголках его глаз заплясали весёлые морщинки. — Таких, как ты, я побаиваюсь. Мне по сердцу тихие, как Клавдиюшка.
— Так и присылай сватов.
— Да к кому, Варвара? Родителям своим как сказать? Что просить руки надо у свекрови да у первой жены её венчанного мужа?
— Ежели сам не боишься, так с родителями твоими я сама улажу. Дома они?
Она не стала слушать его возражений и направилась к дому его отца, Федота, известного на селе своим строгим, но справедливым нравом.
Изба Тихоновых погрузилась в гробовое молчание, когда Варвара, не тая и не приукрашивая, изложила всю историю. Федот хмурил седые брови, а мать его, Ульяна, всё крестилась да вздыхала.
— Бедная девочка, — выдохнула наконец Ульяна. — За что же с ней так поступили?
— Я бы сам… — заворчал Федот, сжимая кулаки, но потом махнул рукой. — Ладно. Коли любовь у Тихона к ней настоящая, то и мы её в дом примем. Грех на детях не отражается.
— Полюблю, как родную дочь, — кивнула Ульяна. — Завтра. Завтра и придём.
Свадьба гремела на всю округу. И Варвара, стоя среди гостей, не могла понять, отчего слёзы так и льются из её глаз — то ли от радости за Клавдию, нашедшую своё счастье, то ли от щемящей, острой зависти к этому самому счастью. Рядом, совсем близко, стоял Андрей, председатель сельсовета, чей тёплый, умный взгляд она ловила на себе уже не первый год. Но она была скована невидимыми цепями — венчана, записана как жена, и пока не знала, жив ли Лаврентий, даже думать о другом не могла. А ведь жизнь-то проходила…
1929 год.
Много воды утекло с той поры. Прошло десять лет. Советская власть укрепилась, старый храм разобрали, церковные книги сожгли, но люди по-прежнему тайно хранили иконы в красных углах.
Клавдия родила Тихону двух сыновей — Степана да Захара, и дочь Настеньку. Сейчас снова ждала ребёнка.
Четыре года назад Варвара схоронила Гликерию. Провожали всем селом. Были и сёстры Лаврентия, и дети, и Андрей, уже давно возглавивший село. И Клавдия с Тихоном. И Мирон, которого все считали теперь сыном кузнеца.
— Добрейшей души была женщина, — стояла позади Варвары её собственная мать, Евдокия. И когда Клавдия отошла к детям, тихо добавила: — Никогда бы не подумала, что вы с ней так сроднитесь. Будто сёстры кровные. У тебя с родными сёстрами такой близости нет.
— Моим сёстрам я не нужна. А с Клавдией… нас связала беда. И вина одного мужчины. Если б мне тогда, когда она во двор вошла, сказали, что станет она мне лучшей подругой — рассмеялась бы в лицо. А теперь… Что нам делить? Мужика того? Он мне и даром не нужен.
— А кто нужен? Андрей? — мать кивнула в сторону высокого, уже седеющего председателя.
— Не время и не место, мама.
Но вечером она пришла к матери. И хоть рассказывать было особо нечего — шесть лет они с Андреем встречались тайком, и с каждым годом он всё настойчивее звал её замуж, — чувствовала она, что терпению её приходит конец.
— Варвара, я развёл тебя с мужем.
Он пришёл к ней через два месяца после похорон, без предупреждения, и сказал это просто, глядя прямо в глаза.
— Как это? Без него?
— Без него. Устал ждать. Устал делить тебя с призраком. Поехал в город, в ЗАГС, объяснил. Гражданин Конев пропал без вести более десяти лет назад, налицо факт дезертирства из семьи ещё до революции. Есть свидетельства о его связи с другой женщиной, с которой он также вступил в незаконные отношения. Нашёл понимание. Теперь ты свободна. По бумагам.
— Сам всё придумал? — она смотрела на него, не веря.
— Не совсем. Законы новые позволяют. Но главное — я, вернувшись, тут же, в том же сельсовете, женился на тебе. Вот документ. Никуда ты теперь от меня не денешься, Варвара. Хватит. Сына я хочу. И дочь. Нет, нескольких сыновей и дочерей.
Она стояла, поражённая, но он, не дав опомниться, подхватил её на руки — легко, несмотря на её полноту и силу, — и занёс через порог в избу, которая теперь была их общим домом.
Они жили счастливо, хотя время было тревожное, шла коллективизация. Через полтора года она родила ему сына, Алексея, перестав пить горькие травяные настои, что давала знахарка. Она стала его опорой, его совестью, его Варварой.
И вот в том самом 1929-м, когда по селу гремели собрания о создании колхоза, она, беременная вторым ребёнком, стояла рядом с ним, чувствуя его твёрдую спину за своей спиной.
А дом, Лаврентьев дом, она отстояла как львица. Когда родственники попытались было предъявить права, она вышла на крыльцо, положив руку на живот, и сказала тихо, но так, что слышно было на всю улицу:
— Дом этот — сына моего, Гаврилы. И точка. А сунетесь — сами пожалеете.
Она знала, что имеет на это право. Она выстрадала этот дом, каждое брёвнышко в нём.
Весной она пришла туда, чтобы прополоть палисадник. И вдруг услышала лай. Соседский пёс, обычно сонный, стоял у забора и остервенело гавкал в сторону калитки. Варвара обошла дом и замерла.
У калитки, прислонившись к столбу, стоял человек. Поношенная гимнастёрка, стоптанные сапоги, щетина на впалых щеках. Но глаза… те же самые, серые и насмешливые. Лаврентий.
— Я, Варвара. Вернулся.
Она с минуту молча смотрела на него. Он не постарел, а истлел, будто изнутри. Красота его обернулась дряблостью, статность — сутулой худобой. Раз жив, значит, где-то кормился, у чужих жен приживался.
Она схватила первое, что попало под руку — выстиранную и выбеленную на снегу простыню, сушившуюся на верёвке.
— Вернулся, значит? А зачем, Лаврентий?
— Дом у меня здесь… Жена, дети, мать…
— Послушай меня, — перебила она, и голос её был холоден и спокоен, как зимний лёд. — Ждали мы тебя не сейчас. Ждали тогда, десять, двенадцать лет назад. Плакали, молились, надеялись. А потом перестали. Нет у тебя здесь никого. Я — жена другому. Пусть не венчаны, но перед людьми и законом — муж и жена. А ты? Ты замаливаешь свой грех, дважды венчанный?
— Что ты несёшь? Какой дважды?
— Дом этот — для Гаврилы. Ему скоро жену сюда приводить. А матушки твоей, Лаврентий, больше нет. Схоронили мы её четыре года назад. Без тебя. Вокруг были все — дети, и две твои жены, венчанные.
Она рассказала ему всё. Про Клавдию, про сына Мирона, про её замужество за кузнеца. Поведала, как они жили, как ждали, как перестали ждать.
Он бросился к её ногам, что-то лепеча, но она, не глядя, отшатнулась, будто от гадины, и хлопнула его по лицу мокрой простынёй.
— Ступай. Ступай туда, откуда пришёл.
Потом она пошла предупредить Клавдию. Лаврентий поплёлся за ней. Но на пороге кузницычного дома появился Тихон, в руках у него была тяжёлая клещи. Он молча взглянул на Лаврентия, и тому хватило этого взгляда, чтобы попятиться и исчезнуть в переулке.
— Ещё раз тут появишься — на копыта тебе подковы выкую! — прогремел ему вдогонку голос кузнеца.
Клавдия стояла в дверях, поддерживая живот, и смотрела на бывшего мужа без любви, без ненависти, с бесконечным презрением и жалостью — к той молоденькой, доверчивой дурочке, которой она когда-то была.
Лаврентий, однако, поселился в своей старой, полуразвалившейся баньке на краю огорода. Варвара злилась. Она не могла выгнать его с собственной земли, но мысль, что приведёт он туда какую-нибудь шестёрную Матрёну, не давала покоя.
— Вряд ли, — успокаивал её Андрей, поглаживая её уже большой живот. — С таким-то нравом да репутацией. Пьёт он уже запоем. Кто его возьмёт? Дети сторонятся, сёстры не признают. Односельчане смеются. Остаётся ему только пить.
И Тихон оказался прав. Лаврентий запил окончательно и бесповоротно. Будто пытался затопить в дешёвом самогоне и стыд, и позор, и всю свою неудавшуюся, пустую жизнь. И не прошло и двух лет, как его нашли в той самой баньке, холодного и бездыханного. Хоронили его тихо, без отпевания, лишь Варвара, исполняя долг, поставила на могилу простой деревянный крест.
—
Жизнь, подобно широкой и полноводной реке, катила свои воды дальше, огибая пороги и разливаясь в тихие, светлые заводи. Варвара и Андрей прожили долгую жизнь, полную труда, невзгод и тихого, прочного счастья. Горе не обошло их стороной — старший сын Варвары, Гаврила, не вернулся с Великой Отечественной, оставив молодую вдову с маленьким сыном. Вот они-то и поселились в том самом доме, за который когда-то билась сердцем Варвара, — теперь уже законная его наследница.
Василиса вышла замуж, уехала в соседнее село, вырастила своих детей. Мирон, сын Клавдии, тоже прошёл войну, вернулся с осколком в груди, но живой. И женился, и детей родил. Клавдия с Тихоном дожили до седин в любви и согласии, окружённые детьми и внуками.
А две женщины, Варвара и Клавдия, до самых седин оставались неразлучными подругами. Сидя летними вечерами на завалинке у Варвариного дома или зимой за самоваром у Тихона, они могли подолгу молчать, глядя на играющих внучат. И лишь иногда, встретившись взглядом, тихо улыбались, называя себя шутливо «венчанными сёстрами». Судьба, жестокая и причудливая, сплела их жизни в один узор, где горечь обмана и предательства странным образом переродилась в силу, преданность и глубокую, немудрёную женскую дружбу. Они вырастили детей, сохранили дом, пережили войны и невзгоды. И в памяти их тот, кто когда-то был причиной их встречи, остался лишь тенью, блёклым воспоминанием о чужой, ненужной и безрадостной жизни. Их же собственная жизнь, выстраданная и выкованная в труде и любви, продолжалась — в шуме листвы на старом дереве во дворе, в запахе свежеиспечённого хлеба, в звонком смехе правнуков, бегущих по той самой земле, что когда-то показалась Клавдии чужой и пугающей, а Варваре — единственной и нерушимой крепостью. И в этом непрерывном круговороте утрат и обретений, слёз и улыбок, была своя, суровая и прекрасная правда, подобная тому самому хрусту капусты, засоленной в прохладной темноте погреба, — на первый вкус резкой, но со временем становящейся удивительно крепкой, сладковатой и дающей силы на долгую, долгую зиму.