В том году осень пришла необычайно ранняя и молчаливая. Листва на березах у околицы пожелтела и облетела за одну беспросветную ночь, обнажив черные ветви, похожие на трещины на бледном небе. Утро было холодным, стеклянным, и в его хрустальной тишине отчетливо слышался скрип тележных колес и фырканье нетерпеливой лошади. На пороге родительского дома, прижав к груди шаль, сотканную материнскими руками, стояла Вероника. Слезы, тяжелые и соленые, катились по ее щекам, не встречая преград, и падали на натруженные пальцы, сжимавшие уголок шершавой ткани.
Рядом, уже приподнявшись на подножку телеги, стоял Лев. Его лицо, обычно озаренное безудержной улыбкой, сейчас было серьезно и сосредоточенно, будто высечено из старого, потемневшего от времени дерева. Он смотрел на нее, и в его глазах плескалась целая буря — тревога, решимость и безбрежная нежность.
— Чувствую всем нутром, всем сердцем, будто колокол над могилой прозвучал… Будто в последний раз вижу тебя, родной мой, — прошептала она, и голос ее дрогнул, словно надломленная ветка.
— Тише, тише, солнышко мое ясное, — ответил он, и его слова, теплые и бархатные, пытались согреть ледяной воздух между ними. — Пустые это страхи, навеянные тоской да предрассветным туманом. Служба — не вечность, всего полтора года пройдет, как один длинный вдох. Не на край света отправляюсь, не на морскую пучину. В пехоте буду, на твердой земле. Вероника, родная, утри эти алмазные слезинки, не дай мне уезжать с таким камнем на душе.
— А как же слова, сказанные под вишней цветущей? Как же наша свадьба, о которой грезили? — вырвалось у нее, и в вопросах этих звучала не только печаль, но и тихий, сдавленный укор судьбе.
— Знаю, знаю… Отец твой, корень крепкий нашего рода, хотел для единственной дочери пира на весь мир, чтобы платье белее снега, чтобы речи лились рекой медовой. Да времена нынче — что пустая кружка. Год нынче земля отвернулась от плуга, не уродилось ничего. Не только на платье, на валенки зимние последние гроши ушли. Не у нас одних так, по всей стране печаль да нужда стелются густым туманом.
— Переживем, моя ненаглядная, — продолжал он, и в голосе зазвучала непоколебимая, мужицкая уверенность. — Вернусь — и такой праздник устроим, что земля под ногами загудит от песен и плясок. Весь колхоз, если к тому времени его соберутся организовывать, на ноги поднимем.
Он осторожно, будто боясь разбить хрустальное видение, взял ее за подбородок. Пальцы его, шершавые от работы, были неожиданно нежны. Он приподнял ее лицо, залитое слезами, чтобы взглянуть в глаза — глубокие, как лесные озера в сумерках, полные немого вопроса и безграничной преданности.
— Запомни одно, Вероничка, пусть это знание станет тебе и светом, и опорой. Ты — моя судьба, написанная на самой большой звезде. А я — твой, до последнего вздоха, до самого конца дороги.
Девушка вспыхнула, будто краска зари выступила на ее бледных щеках. Память, коварная и яркая, тут же выхватила из глубины души картину: теплая, пахнущая сеном и летними травами ночь недельной давности, тихий шепот под низким навесом сеновала, смешанный с шуршанием соломы. Согрешили, да, не удержались, позволили чувствам, бурным и необузданным, как весенний разлив, взять верх над доводами рассудка. Но разве любовь — грех? Разве их сердца, сплетенные в единый стук, не были уже перед Богом одним целым?
Они не думали тогда, что судьба — не союзница влюбленных, а молчаливая ткачиха, плетущая полотно жизни по своим, неведомым никому узорам. Что все их планы, такие ясные и простые, могут в миг рассыпаться, как пыль на ветру, и сложиться в совершенно иной, причудливый и часто жестокий рисунок.
Письма Льва, первые, такие долгожданные, приносили тревожные вести. Попал он не в простую часть, а отправили его на Кубань, где еще тлели угли сопротивления, где земля, казалось, не могла забыть грохота недавних битв и дышала напряженным, грозовым воздухом. «Гасят восстания», — коротко и сухо писал он, и от этих слов у Вероники замирало сердце, превращаясь в комок холодного, непроглядного страха.
Но был страх еще глубже, тише и неумолимее. Та ночь не прошла бесследно. Жизнь, новая и хрупкая, теплилась теперь под ее сердцем. Как шелковистый росток пробивается сквозь твердую землю, так и это знание пробивалось сквозь все ее мысли. Как сказать отцу, суровому и непреклонному Анатолию? Как вынести на людской суд, под перешептывания и колкие взгляды, этот плод запретной любви? В деревне каждый куст имеет уши, а каждая изба — глаза. Пальцем укажут, за спиной зашушукаются: «Гулящая, до венца живот нагуляла».
Однако оттягивать признание было уже невозможно. Шло третье луние. Голод, постоянный и точильный, скручивал желудок пустыми спазмами, но по утрам ее мутило так, что даже запах черного, грубого хлеба вызывал приступы тошноты. Она лежала на жесткой лежанке, прислушиваясь к тихому гулу в собственной голове.
— Господи помилуй, дитятко мое единственное, только бы хворь какая не пристала в такое лихое время, — причитала над ней мать, Ульяна, прикладывая ко лбу дочери тряпицу, смоченную в колодезной воде. Руки ее, исчерченные прожилками, как старые карты, дрожали от бессильной тревоги.
— Не в жару дело, мамулечка… Тошнота замучила, душит, — прошептала Вероника, отворачиваясь к прохладной стене.
— С пустого брюха и здорового вывернет, — вздохнула Ульяна, но в глазах ее мелькнула тень догадки, острой и беспощадной. — Отец на реку ушел, авось хошь плотвички пару принесет. Опять уха…
— Не могу, мама… Этот запах рыбы, этот бульон… Кажется, он пропитал все стены, всю одежду. Не могу больше.
— А что делать-то, детка? — голос матери стал тихим и усталым, как шелест осенней листвы. — Кабы не речка-кормилица, давно бы косточки свои на погосте от греха подальше схоронили. Последних кур беречь надо, на весну цыплят ждем. Терпи, родная, все терпят…
Помолчав, Ульяна присела на край лавки, не сводя с дочери пристального, изучающего взгляда.
— Верон, а скажи мне по совести… Дела-то у тебя… женские… давно ли были? Не припоминаю, чтобы ты тряпицы стирала.
Сердце девушки упало, замерло, а потом забилось с такой силой, что казалось, вырвется из груди. Она закрыла глаза, желая раствориться, исчезнуть в темноте под веками. Но материнская интуиция — тончайшая паутина, улавливающая малейшее дуновение правды.
— Тоша по утрам… округлилась ты, хоть и голодное время… Ах, мать пресвятая… Неужто с Левоном, с Павловичем нашим, согрешили? — не вопросом, а констатацией прозвучали слова.
Вероника не ответила. Она лишь глубже уткнулась лицом в жесткую подушку, наполненную сухим папоротником, и ее плечи задрожали от беззвучных рыданий. Молчание стало красноречивее всяких слов.
Вечер того дня запомнился ей навсегда как полотно, вытканное из гнева, стыда и отчаяния. Анатолий, узнав, метался по избе, будто раненый медведь в тесной клетке. Его широкие плечи, обычно такие надежные, сейчас казались ссутулившимися под невидимой тяжестью.
— Да что же вы натворили-то? Безумцы! — голос его, громовой и властный, сотрясал глиняные чашки на полке. — На глазах ведь всегда были! Как умудрились? Когда?
— Грех — дело нехитрое, зато сладкое, — тихо, с бесконечной грустью произнесла Ульяна, глядя в тусклое пламя лучины.
— Ты чего вздыхаешь, словно не при чем? — обрушился Анатолий на жену. — Не твое ли это дело — дочь в строгости держать, уму-разуму учить? Чтоб честь девичью как зеницу ока блюла!
— А ты себя-то позабыл, Толя? — огрызнулась Ульяна, и в ее тихом голосе зазвенела сталь. — Аль не бегал за посконными юбками до нашего венца? Аль ангелом бесплотным был? Полно блажить. Факт налицо — дитя под сердцем носит. И никуда от этого не денешься. Жизнь зародилась.
— Люди-то что скажут? — простонал Анатолий, и в этом стоне был слом гордого мужчины, осознавшего, что от людской молвы не спрятаться за крепкими стенами.
— А мне хоть трава не расти, — отрезала Ульяна. — Любовь ихняя на всю округу была видна, как маков цвет посреди огорода. Вернется наш жених, а ребеночек на руках будет. Тогда и свадьбу сыграем, тихо, по-семейному. Даст Бог, времена изменятся, сытно станет.
Мальчик родился в самый разгар лета, когда воздух над полями струился маревами, а ромашки стояли белыми островками в изумрудном море травы. Он был тихим, с глазами цвета спелой черники, которые смотрели на мир с недетской серьезностью. Вероника, сидя у колыбели, сплетенной любящими руками деда, часто плакала. Но слезы эти были разными — не только от страха и неизвестности, но и от безмерной, щемящей нежности к этому крошечному существу. Она не знала, что творится с Львом. Почему его письма, сначала редкие, но такие живые, вдруг оборвались на самом слове, будто нить перерезали ножницами?
Еще страшнее была другая новость, пришедшая, как вор, под покровом ночи. Родители Льва, Степан и Марфа, люди основательные и крепкие, однажды темной беззвездной ночью погрузили на две телеги нехитрый скарб, двух дочерей-подростков и бесшумно покинули деревню, оставив свой дом с запертыми ставнями.
— Куда Алексеевы-то подались? — стояла Вероника у знакомых ворот, вглядываясь в пустой, безжизненный двор. Сердце ныло от предчувствия.
— А ночью, как тати, выехали, — шепотом сообщила соседка, старая Дарья, качая седой головой. — Спрашиваю: «Степан, куды путь-дорогу держите?» А он глянул на меня — взгляд темный, бездонный — да на своих прикрикнул, чтобы не мешкали. А ты, милая, чай, знаешь? Невеста ведь Павловна. Слыхала, дом-то свой он под будущий клуб передал, бумагу какую-то составил. Так куды ж они?
— Не знаю… — прошептала Вероника. — А живность?
— Да давно уж на мясо пошли, куры-то да гуси. Не выжить бы им иначе. Корова прошлой осенью пала, теленочек за ней… Три лошади осталось, вот и все богатство.
Девушка молча развернулась и пошла прочь, не в силах вымолвить ни слова. Слухи в деревне ходили разные, как осенние листья, кружащиеся в вихре. Одни шептались, что прознал Степан о готовящемся раскулачивании, о черных воронах, что слетались к домам зажиточных. Другие судачили, будто уехал он к сестре в Сибирь, на наследство, где у той и мельница, и пасека большая. Но почему бежали тайно, под покровом ночи, оставив даже прощального слова, — так и осталось загадкой, темным пятном на полотне деревенской истории.
А вместе с Алексеевыми исчезла и последняя связь с Львом. Письма перестали приходить вовсе. Тишина стала оглушительной.
Вероника жила, как во сне, механически выполняя работу по дому, кормя сына, отвечая на любопытные взгляды высоко поднятой головой. Да, согрешила. Но разве дитя — наказание? Это — дар, самый драгоценный, выстраданный и вымоленный. А когда на свет появился крепкий, здоровый мальчуган, кричащий на весь дом, она почувствовала прилив странного, горького счастья.
Анатолий, увидев внука, переменился вмиг. Все обиды, весь гнев растаяли, словно иней под первым весенним солнцем. В его глазах, обычно строгих, засветилась новая, незнакомая нежность.
— Богатырь! Настоящий Громов! — торжественно провозгласил он, качая малыша на своих богатырских руках. — Нарекаю тебя Андрианом Павловичем Громовым! Наследник! Дождался-таки я продолжения рода!
Ульяна лишь улыбалась, глядя на мужа:
— Ох, умора. А наследовать-то что? Пять квохчущих наседок, козу да лошадь старую?
— Молчи, женщина! — но в голосе Анатолия не было прежней суровости. — Дом! Крепкий, добротный дом, что я своими руками ставил, на совесть. Для семьи большой строил, чтоб детский смех в стенах этих звучал. Вот он, наследник-то! А там, глядишь, и Веронка замуж выйдет, еще внучат нам нарадует.
Вероника отвечала улыбкой, но мысли ее, темные и тревожные, упорно возвращались к Льву. Куда он пропал? Жив ли? И куда подались его родители, будто сквозь землю провалились? Эти вопросы висели в воздухе ее жизни тяжелым, неразвеянным туманом.
Лев не вернулся. Ни через полтора года, ни через два. Напрасно она выходила на околицу, вглядываясь в дальнюю дорогу, пока глаза не начинали болеть от напряжения. Напрасно прислушивалась к каждому стуку колес, к каждому незнакомому голосу. Вспоминались ей те слезы на прощание — горькие, пророческие. Сердце, оказывается, знало то, чего не мог понять разум.
Шли годы, неспешные и неумолимые, как воды широкой реки. Андриан рос, и с каждым днем он все больше становился похож на отца. Та же статная осанка, тот же разлет темных бровей, тот же ясный, прямой взгляд. Анатолий и Ульяна души не чаяли во внуке. Дед брал его с собой на реку, учил ставить силки на зайца, передавал секреты столярного ремесла — как чувствовать дерево, как вести рубанок, чтобы стружка вилась прозрачным, пахучим кудрем.
В тридцатом году, когда Веронике исполнилось двадцать шесть, в ее жизнь, словно луч света в застоявшуюся воду, вошел новый человек. В село для организации колхоза прислали агронома — Виктора. Мужчина он был уже не первой молодости, лет тридцати, спокойный, с внимательными глазами цвета спелой ржи. Его не смутила ни ее «подмоченная» репутация, ни семилетний сын. Он видел перед собой женщину удивительной, тихой и стойкой красоты, с печатью перенесенной грусти и внутренней силы во взгляде.
Он стал провожать ее до дома, приносил то пучок первых подснежников, то горсть лесных орехов. Смешливые деревенские бабы тут же окрестили их «Виками», и это прозвище, доброе и немного насмешливое, прилипло к ним намертво.
— Глянь-ка, Вики наши гуляют, — перешептывались женщины у колодца, и в их голосах не было уже злобы, а лишь привычное любопытство.
Свадьбу сыграли в тридцать первом. Анатолий настаивал, чтобы молодые остались в его доме.
— Негоже, — смущался Виктор. — Жена к мужу в дом идёт, таков порядок.
— Какой там порядок в лихое время! — отмахивался Анатолий. — В ту конуру, что тебе под контору выделили? Тут дом просторный, теплый, тут и внук мой привык. И на других внуков рассчитываю. Оставайтесь, вот и всё.
Виктор согласился, и благодарность его была искренней. Сирота, воспитанный теткой, он не знал, что такое родовое гнездо. Всю жизнь кочевал по служебным углам. И здесь, в этом крепком доме, пахнущем хлебом и сушеными травами, среди этих простых, честных людей, он обрел наконец то, чего был лишен, — семью, пристанище, тихую гавань. А Вероника… С первого взгляда в ее глубоких, чуть грустных глазах он увидел родную душу, и сердце его, долго спавшее, отозвалось тихим, но мощным ударом.
В тридцать четвертом году родилась дочь Антонина, а в тридцать седьмом — сын Алексей.
Андриан рос не по дням, а по часам, превращаясь в высокого, широкоплечего юношу, точную копию того солдата, что уехал в далеком двадцать втором. Видя его, Вероника чувствовала, как что-то сжимается и ноет у нее внутри — старая, незаживающая рана и новая, трепетная любовь. Она всей душой любила Виктора, этого доброго, надежного человека, который стал ей опорой и отцом ее детям. Но любовь к Льву, первая, яркая, опалившая душу, не угасла. Она просто отодвинулась в самый дальний угол сердца, превратившись в тихую, светлую печаль, в вечную загадку. Она не верила, что он мог ее бросить. Чуяла — случилось что-то страшное. Но что? Ответа не было. И она училась жить настоящим, ценить тихое счастье каждого дня, пока оно было возможно.
Сорок первый год ворвался в их жизнь не криком, а леденящей, всепроникающей тишиной первых страшных известий. Потом пришла повестка. Виктор ушел в июле, молча обняв жену и детей, и в его обычно спокойных глазах Вероника впервые увидела страх.
А через месяц, в августовский день, когда воздух был густым и медовым от цвета липы, к ней подошел Андриан. Ему только-только исполнилось восемнадцать.
— Решил я, мама. Иду.
Сердце ее оборвалось и упало в бездну.
— Тебе же… всего восемнадцать. Ты не служил еще…
— Вот и послужу. Не отговаривай. Уже записался. С Сашкой и Николаем.
Она заплакала. Война забирала у нее второго мужчину. Андриан, привязавшийся к отчиму всей душой, не мог остаться в стороне. Он был Громовым, и долг для него был не пустым звуком.
— Завтра на могилки к деду с бабкой схожу, попрощаюсь. А ты… ты обещай не плакать. Молись. И Антошку с Лешкой береги.
— Почему ты не спросил меня? Почему я узнаю об этом в последний день? — рыдала она, цепляясь за его грубую, уже почти мужскую руку.
— Потому что отговаривала бы. А я вырос, мам. Решения свои принимать могу.
Он обнял ее, и она почувствовала, как сильно и широко стали его плечи, как тверда стала линия подбородка. Ей было всего тридцать семь, но в волосах уже серебрилась седина, а в глазах, таких же глубоких, поселилась новая, военная тоска. На следующий день он ушел, оставив в доме гулкую, звенящую пустоту.
Сорок пятый. Победа. Жизнь, будто сжатая в тугую пружину, начала медленно, осторожно распрямляться.
Андриана, казалось, хранили сами небеса. Он вернулся с фронта живым, закаленным, с орденами на гимнастерке и с глубокой, старческой усталостью в двадцатидвухлетних глазах. Виктору повезло меньше — похоронка пришла в суровом январе сорок второго. Его медаль «За отвагу» и пожелтевший листок теперь хранились в самом потаенном уголке сундука, рядом с девичьими лентами Вероники.
Дорога домой казалась Андриану бесконечной. Поезд, лязгая колесами, полз, будто через густую, вязкую смолу. За окном проплывали уже знакомые, родные пейзажи — березовые перелески, вспаханные поля, синие ленты рек.
— Что, солдат, не терпится? К невесте, поди? — спросил его попутчик, мужчина лет пятидесяти, с умным, уставшим лицом. Он читал газету, аккуратно придерживая ее одной рукой. Второй рукав пиджака был пуст и аккуратно заправлен в карман.
— Нет у меня невесты, — ответил Андриан. — К маме еду, к брату с сестренкой. А вы… из госпиталя?
Мужчина кивнул на пустой рукав:
— Нет, это давно… еще в двадцать третьем. Память о службе осталась. К сестре ездил, племянник вернулся. Мальчишка, едва восемнадцать стукнуло, сбежал на фронт. Бог миловал.
— Вы верующий? — удивился Андриан.
— В наше время, сынок, все потихоньку в Бога веруют. Да и я старый, меня еще при царе крестили. И с женой, царство ей небесное, венчался в самом что ни на есть настоящем храме, — он перекрестился правой рукой. — Она при храме служила, пока его не…
Андриан кивнул, вспомнив, как мать плакала, когда в их селе разбирали колокольню.
— А ты из каких мест будешь?
— Из Заречья. Через пару часов уже моя станция.
Мужчина вдруг нахмурился, пристально вгляделся в его лицо, будто пытаясь разглядеть сквозь годы что-то знакомое.
— Я… когда-то в тех краях жил. Давно. Очень давно… Фамилия у тебя какая, парень?
— Громов.
Что-то дрогнуло в лице незнакомца. Он побледнел, будто весь кровь отхлынула от кожи.
— Мать… мать твою как зовут? — выдавил он шепотом.
— Эй, да вы в порядке? — Андриан вскочил, хватая фляжку. — Воды выпейте. Маму Вероникой зовут.
Мужчина отпил, рука его дрожала.
— Я знал ее. Больше жизни любил. Значит, замуж вышла… сын…
— За Виктора вышла, в тридцать первом. Других мужей не было. Кто вы такой?
— Павел. Павел Алексеев.
Мир для Андриана сузился до точки. Звон в ушах, стук сердца в висках. Он снова поднес фляжку к губам, делая долгий, жгучий глоток.
— Алексеев… Значит, это вы… бросили ее. Даже не узнав. Этот сын — я. Громов Андриан Павлович.
— Я не знал… — мужчина заплакал, беззвучно, по-стариковски, прикрыв лицо ладонью. — Руку потерял. В госпитале лежал и думал: зачем ей калека? Молодая, красивая… Испугается. Пожалеет. Не захочется ей такой ноши. Отправили меня домой, а я… не поехал. Уехал к тетке в Сибирь. Всю семью потом туда перевез. Любил я ее до безумия, потому и отпустил. Чтоб счастлива была с кем-то цельным, крепким. Молился в церкви, чтоб ей хороший человек попался.
— Вы… ты… все за нее решил. Не подумал, что она двадцать лет тебя ждала в душе? — голос Андриана дрогнул от нахлынувших чувств — гнева, жалости, недоумения.
— Женился потом, на Татьяне. В той же церкви обвенчались. Не любовь была, а уважение да тишина. Детей Бог не дал. В сорок третьем она умерла…
Мужчина рыдал, а Андриан смотрел на него — на седые виски, на морщины у глаз, на этот пустой, безжизненный рукав. И злость постепенно таяла, растворяясь в ледяной волне сострадания. Этот человек, искалеченный телом и душой, сам себя наказал куда страшнее, чем это мог бы сделать кто-либо другой.
— Вы сойдете со мной на станции. Вы всё расскажете маме. Она должна знать правду. Слышите? Должна.
— Кажется, мы уже на «ты»…
— Да. Ты сойдешь со мной.
Дорога от станции до дома пролетела в тихом, напряженном разговоре. Андриан рассказывал об отчиме, о сестре и брате, о похоронке. Павел слушал, не перебивая, и с каждым словом его лицо становилось все печальнее, будто он хоронил свои последние иллюзии и надежды.
Увидев сына, выходящего в калитку, Вероника вскрикнула — коротко, радостно, по-женски — и бросилась к нему, забыв обо всем на свете. К ним подбежали Антонина и Алексей, подростки уже, но в эту минуту снова ставшие детьми, тыкающие пальцами в боевые награды.
— Вымахали! — смеялся Андриан, трепля брата по стриженому затылку и любуясь сестрой: — Красавица! Словно мать в молодости!
И только оторвавшись от их объятий, Вероника увидела того, кто стоял чуть поодаль, у калитки, словно боясь переступить порог. Время остановилось. Воздух застыл. Двадцать три года разлуки, тоски, вопросов без ответа сжались в один миг. Она узнала его сразу. Не по лицу, изборожденному годами и горем, а по тому, как он стоял, по тому, как дрогнул его подбородок, по тому, как зажглись и тут же наполнились слезами его глаза. Все слова умерли у нее на губах. Ноги стали ватными. Увидев этот немой, полный тысячу смыслов взгляд, Андриан мягко, но настойчиво увел брата и сестру в дом, оставив их наедине с прошлым, которое нежданно-негаданно стало настоящим.
Они просидели в тихом дворе до самых сумерек, а потом до глубокой ночи в горнице, за столом, на котором так и не тронули ужин. Он говорил, каясь, объясняя, плача. Она слушала, и слезы текли по ее лицу беззвучными ручьями — слезы за ту боль, что он причинил, за его собственную, искалеченную жизнь, за все потерянные годы. Они выплакали ту ночь, как вычищают старую, гноящуюся рану, чтобы она наконец затянулась живым, новым слоем кожи.
Сначала Павел просто остался в доме, как родственник, как старый друг. Он с робкой нежностью относился к Антонине и Алексею, с гордостью и легкой грустью наблюдал за Андрианом. Потом, медленно, будто опасаясь спугнуть, между ним и Вероникой стало происходить чудо. Та самая любовь, которую они когда-то похоронили заживо, оказалась не мертва. Она была как семя, пролежавшее в мерзлой земле долгие годы, чтобы с первым теплом дать хрупкий, но жизнестойкий росток. Чувства вспыхнули с новой силой, но уже не безумным, ослепляющим пожаром юности, а ровным, теплым и мудрым пламенем, которое дает не жару, а свет и уют.
Вместе они съездили в Сибирь, на пасеку и в крепкий сибирский дом, доставшийся Павлу в наследство. Было решено, что хозяином там станет Андриан — законный наследник рода Алексеевых. В сорок шестом он привел в тот дом молодую жену, и жизнь, прерванная в далеком двадцать втором, обрела новое, полноводное русло.
Павел и Вероника остались в Заречье. Они вырастили и выдали замуж Антонину, женили Алексея, который привел в родной дом свою избранницу. Вероника по-прежнему хранила в сундуке медаль Виктора и иногда, в тихие вечера, вспоминала его доброе, спокойное лицо. Его уже не вернешь. Но судьба, столь жестокая к ним в молодости, под конец жизни совершила немыслимое — вернула ей первую любовь, отца ее первенца, потерянную часть ее собственной души.
Эпилог
Их жизнь клонилась к закату медленно и плавно, как река в низовьях. Они сидели на завалинке своего дома, того самого, что построил когда-то Анатолий. Он держал ее руку в своей единственной ладони — крепко, надежно. Рука ее, когда-то мягкая и нежная, теперь была изборождена прожилками, но для него она оставалась самой прекрасной на свете.
— Жалко, что столько лет пропало, — тихо сказал он однажды, глядя на багряное закатное небо.
Она повернула к нему лицо, и в ее глазах, таких же глубоких, как в восемнадцать, играли золотые искры заката.
— Не пропало ничего, Павлуша. Всё было не зря. И та боль, и та радость, и то ожидание. Всё сложилось в одну картину. Разной краской, разными мазками — но картина получилась цельной. И главное в ней — не потерянные годы, а то, что мы их в конце концов нашли. Друг в друге.
Он молча прижал ее руку к своей груди, туда, где билось старое, уставшее, но бесконечно благодарное сердце. Им не надо было больше слов. Тишина между ними была живой и наполненной, как воздух после грозы, в котором повисла радуга — хрупкая, многоцветная и бесконечно прекрасная, соединяющая небо и землю, прошлое и настоящее, две одинокие души, нашедшие друг друга после долгой, долгой разлуки.