Летний день 1940 года поджаривал землю, заставляя её дрожать в жарком воздухе. Поле ржи, полное зрелого зерна, плавно колебалось в такт горячему ветру, создавая иллюзию неподвижности. На краю этого поля, у неподвижного трактора, двое товарищей искали спасение от палящего солнца в небольшом тенистом уголке. Один из них, высокий и худой, с обветренным лицом, изучал механизм, а другой, крепкий и спокойный, наблюдал за процессом с неким безразличием.
Тишину разорвал тихий, но настойчивый звук шагов по пыльной дороге. Из золотистого моря ржи появилась девушка, неся в руках металлическую тарелку, бережно завернутую в вышитое полотенце.
— Юрий, я принесла тебе вареники с картошкой, что налепила мама, — её голос звучал мягко, как натянутая струна. — Ты, наверное, голодный, весь день на жаре, а ты, Григорий, поешь тоже, тут на всех хватит.
Она поставила свою ношу на грубый ящик, использованный как стол. Юрий, отвлекшись от работы, взглянул на неё с ясным недовольством.
— Зачем, Надежда, ты принесла еду сюда? Как-то неловко перед другими, — нахмурился он. — Мы поедим общей каши, когда придёт время обеда. Забери своё угощение назад.
— Но, Юра, — Григорий с доброй улыбкой потянулся за полотенцем. — Надя не зря в такую жару шла через всё поле, не так ли? Ты же знаешь, как хорошо готовит тетя Любовь! Ум отъешь, честное слово!
— И пусть будет так, если ты это хочешь, — холодно ответил Юрий и отвернулся, демонстративно погружаясь в работу с мотором. Ему было невыносимо такое внимание, эта забота, которую он не мог принять.
Девушка замерла, а в её широких светлых глазах, напоминающих ясное небо в начале грозы, мелькнула тень печали. Она проглотила комок в горле, развернулась и, не произнеся ни слова, пошла обратно, растворяясь в поле. Лишь ей на ухо прошептал Григорий:
— После работы занесу обратно тарелку, хорошо?
— Конечно, всё будет сделано, — пробормотал он с набитым ртом и долго смотрел в её сторону, проследив, как она уходит.
— Ушла, наконец, — пробормотал Юрий, не желая даже оборачиваться.
— Ты что, Юрец, будто бы ругался? — Григорий остановился, пораженно уставившись на друга.
— Чего-чего… Зачем она сюда шляется? Люди, не дай Бог, что подумают. Начнут разговоры.
— Как будто ты не знаешь, почему она здесь, — тихо с грустью произнёс Григорий. — А как она на тебя смотрит… Ох, так и сердце сжимается, глядя на такую девчонку, которая всей душой в тебя влюблена.
— Так забирай её, коль такая хорошая, — отмахнулся Юрий. — Мне Надька не нужна, зацепка несусветная!
— Я бы и забрал, но она смотрит на меня лишь как на брата, — вздохнул Григорий. — Эх, не ценишь ты своего счастья, не понимаешь, что прямо у тебя под носом. Глаза у неё такие… От её улыбки, кажется, весной иней тает на стеклах! Красавица, да и только…
— Для меня она побojná и есть просто подругой, одноклассницей, я не могу иначе на неё смотреть. Это всё фантазии, ветер в голове. А ты ешь, ешь, потом тарелку отнеси и как-нибудь успокой её, если такой добрый!
Григорий тихо покачал головой, в его душе вновь зашевелилась знакомая, но болезненная тоска. Как странно и несправедливо всё устроено… Надежда всей душой тянулась к Юрию, а он, Григорий, терял голову от Наденьки, но оставался для неё лишь тенью, фоном её мечтаний. Он не мог открыться ей, не боясь отказа, а лишь желая сохранить хрупкий мост дружбы, который всё ещё связывал их. И зачем такие признания, если её сердце принадлежит другому?
Переходя через преграды судьбы
Вечером, когда солнце, окрашивая горизонт в кроваво-медовые оттенки, он наконец вернул тарелку. Девушка кормила кур на дворе, разсыпая перед ними горсти зерна. Золотистая пыль в воздухе поднималась с каждым её шагом.
— Наденька, возвращаю долг! — прокричал он, протянув вымытую до блеска посуду. — Передай тёте Любови огромное спасибо, пальчики оближешь, оглянись!
— Услыхала! — как только открылась дверь избы, появилась сама тётя, женщина с усталым, но ласковым лицом. — На здоровье, Гришенька. Заходи, выпьем чаю!
— Да нет, тётя Люба, мама ждёт, я обещал до темноты порядок в сарае навести.
— Ну хорошо, ступай, родной.
Лишь он вышел за калитку, как Любовь обернулась к дочери, в её взгляде были искорки тревоги и недовольства.
— Зачем ты от хорошего парня так нос воротишь? Смотрю на него — и сердце сжимается. Как он на тебя смотрит! А ты, как слепая курица, не видишь дальше своего носа! Юрка, да Юрка! Да вот он тебе и нужен, который на тебя даже взглянуть не желает!
— О чём ты, мама? — удивилась Надежда, подняв брови. — Мы с Гришей с детства дружим, он мне как родной брат. О чём ты вообще? Никаких особенных взглядов.
— Ах, это лишь ты, упрямица, не хочешь видеть. Приглядись к нему, пока не поздно…
— А я люблю Юрия, и всё тут! — с вызовом тряхнула она головой, и в голосе её звучали стальные нотки. — Рано или поздно он свои глаза откроет и поймёт!
Время катилось вперёд неумолимо и безжалостно. Осень отошла, уступив место зиме, укрывшей землю в белое безмолвие. С первыми ручьями и птицами пришла весна. Однако сердце Юрия оставалось глухим к её мольбам. Более того, если прежде между ними была искорка дружбы, то теперь он стал избегать её, обрывая все попытки общения. А Григорий всегда был рядом, как преданный тень. Он помогал с хозяйством, иногда приносил угощение, делился новостями. В его глазах светилась такая безнадежная преданность, что были горьки от этой видимости.
В мае, когда яблони и вишни покрылись бело-розовым цветом, а воздух наполнился сладким ароматом, произошло то, чего Надежда боялась сильнее всего. Её Юрий, недосягаемая звезда, стал встречаться с Аксиньей, дочерью местного мельника. Увидев их однажды вечером в саду, обвитом сиренью, весело смеющихся и касающихся плечами, она ощутила, как земля ушла из-под ног. Оно потянулось к безмолвной заводи на реке, упало в густую траву и зарыдало, как будто что-то внутри неё навсегда сломалось. Вернувшись домой с опухшими глазами, она не отвечала на вопросы, лишь безмолвно выполняла крест, словно автомат.
— Надька, через недельку в город собираемся, к брату твоему, Василию, на именины, — осторожно заметила Любовь, наблюдая за дочерью. — Поздравим, погуляем по городу, свет повидаем. Развеяться тебе нужно, солнышко моё.
Старший брат, Василий, был гордостью семьи. Он стал доктором, работал в районной больнице и жил в небольшой, но отдельной квартире.
— Ни за что не поеду! — резко ответила Надежда. — Да как я за сутки хозяйство брошу? Кто коров дойкой займется? Кур кормить?
— Попрошу Зою, соседку. Пусть заберёт на время, у них детвора маленькая, молоко всегда нужно.
— Нет, мама, я в другой раз. — Девушка резко развернулась и ушла в свою комнату, закрыв дверь за собой, не успев ничего сказать. Любовь вздохнула и обратилась к мужу, Павлу, сидевшему на лавке у печи и смолившем.
— Ну что ты так переживаешь? — Пётк смехнулся, но в глазах его читалась печаль. — Любовь, несчастная, девичья безумие. Рассосётся.
— Как рассосётся? Глаза потухли, как у ребёнка!
— О, само пройдёт. Вот если Юрка на Аксинье женится, так может, и к Грише обратится. По существу, парень золотой, трудолюбивый, с душой. Таким бы нам в зятья.
Неделя прошла в мучительном ожидании. Родители уехали, а Надежда осталась одна со своим горем. Каждый день она видела, как Юрий и Аксинья возвращаются с работы вместе, слышала их смех, и ревность душила её сердце, как едкая кислота. Едва родители возвратились, Надежда, не в силах больше сдерживаться, приняла отчаянное решение. Она пойдет в соседнюю деревню к старой Агриппине. О ней ходили слухи: она хорошо знала травы, могла излечивать болезни, а также говорили, что может приворожить, если попросить.
Собрав в дорогу что-то — творог, молоко в крынке и завернутую в тряпицу курицу (матери она соврёт, скажет, что лиса унесла), Надежда отправилась в путь.
Бабушка Агриппина, сухая и сгорбленная, как корень старого дерева, выслушала её, качая головой.
— Но помни, дитя, — на силу ты никому не будешь милой. Приворожённые долго не живут, тоска съедает их. Подумай хорошенько…
— Пусть недолго, но рядом со мной будет, — с надрывом ответила Надежда. — Чем долго и счастливо, но с другим.
— Я предупреждала. Не давала бы, да голод не тётка… Третий день на водице да сухарях сижу.
Получив вожделенный мешочек с травами и на словах переданный заговор, Надежда вышла с чувством смешивания стыда и надежды. Агриппина долго смотрела ей вслед, в её глазах отражалась бескрайняя, старческая печаль. Как же она ведьма? Знала силу природы, умела снимать боль. А в глазах той девочки — такой пожар, такая мука, что не устояла, смалодушничала. Травки-то безвредные, ромашка да мелисса, для успокоения. А слова… Слова ветром развеются. Будто жив остался её сынок Алёша, не вела бы она такую одинокую жизнь. Ведь люди верят, несут что могут, лишь бы не деньгами. Весна на дворе, а в закромах мышь висит.
Обратная дорога казалась бесконечной. Как подлить отвар? Юрий ведь из рук её даже куска хлеба не возьмет! Может, обратиться к Григорию? Но как объяснить?
— Надюха, ты это откуда? — знакомый голос заставил её вздрогнуть. На тропинке, что вела в село, стоял Григорий, словно судьба подсунула его.
— Да вот… матушка просила тёте Глаше в Ивановку творог отнести, — поспешно соврала она.
— Странно, у тёти Глаши всегда корова была.
— Заболела. Отстань, чего пристал? — буркнула она, хотя в голосе не было злости, лишь усталость.
— Давай я проведу? — предложил он, и в его тоне звучала застенчивая надежда, что ей стало не по себе.
— Давай, — кивнула она. Нужно было выиграть время и подумать.
Они шли молча; только у калитки её дома Надежда, поддавшись внезапному порыву отчаяния, обрела смелость.
— Гриша, я врала! Я была у Агриппины.
Он остановился, как вкопанный.
— Зачем? Чем заболела?
Она не выдержала его взгляда, полного беспокойства, и рассказала всю правду — о зелье, о заговоре, о своей безумной надежде.
Григорий слушал, и его лицо постепенно темнело.
— Брось ты эту ерунду, Надька. Оставь его. Он не для тебя. Как раз поздно уже.
— Почему поздно? — с вызовом вскинула она голову. — Пока он не повенчан, я буду бороться!
Он взглянул на неё долгим, тяжелым взглядом, потом отвернулся, сжав кулаки.
— Что? Что ты знаешь? — голос её дрогнул.
— Может, зайдём домой? Негоже на улице такие разговоры вести.
В горнице, наполненной запахом трав и теплом у очага, он произнёс для неё страшные слова:
— Сегодня они в сельсовет заявление подали. В июле свадьбу играют. А сегодня помолвку устраивают, всех звали.
— Не может быть… — вырвалось у неё шёпотом. — Это невозможно.
— Клянусь. Сам видел. Почему так срочно — не знаю. Может, у них любовь действительно большая, а может… — он не договорил, но Надежда всё поняла. Может, есть другая причина для спешки.
В глазах потемнело. Она подошла к комоду, достала запылённый бутыль с отцовской брагой и выпила его залпом. Горькая жидкость обожгла горло.
— Надька, что ты?! — испугался Григорий.
Но она уже наливала второй, потом протянула стакан ему. В голове шумело, мир расплывался. Мешочек с “волшебными” травами лежал на столе. Григорий резко схватил его, распахнул окно и высыпал содержимое на землю.
— Что ты наделал?! — бросилась она к окну, но было поздно — ветер уже развеял тонкие стебли.
— Хватит! — его голос звучал с неожиданной силой. — Он тебя не любит! Он женится на другой! Оглянись, оглянись на того, кто рядом! Я люблю тебя, Надя! Люблю с тех пор, как себя помню! Ради тебя на всё готов!
Он шагнул к ней, обнял. Она не сопротивлялась — хмель, боль, гнев и безысходность смешались в ней в единый комок. Он снова налил браги. Они пили, и в его поцелуе была вся боль его безмолвной многолетней любви, а в её ответе — торжественная попытка забыться, отомстить тому, кто её не замечает, испортить свою жизнь назло себе.
Ту ночь они провели вместе. Григорий пропустил помолвку лучшего друга, обретая и теряя своё счастье в одно мгновение.
Утро пришло с ледяным стыдом и осознанием ужасной ошибки. Первые лучи солнца застали Надежду в слезах.
— Надя, — он нежно коснулся её плеча, и в голосе его звучала робкая надежда.
— Гриша, — она отвернулась, её лицо покраснело. — Этого не должно было произойти. Я не люблю тебя. Ты мой друг. Вчера… я была не в себе. Мы сделали ужасную ошибку.
— Для меня это не ошибка, — тихо сказал он. — Я готов сейчас же провести тебя в ЗАГС.
— Нет, — она покачала головой, и в этом движении была однозначность. — Нет, Григорий. Я не пойду за тебя, потому что не люблю. Ты самый лучший, самый добрый, но моё сердце занято другим. Эта ночь… она была ошибкой. Уходи. Пожалуйста, уходи. И не приходи больше.
Он ушёл, сгорбленный, словно нес на плечах невидимую тяжесть. А она, собрав последние силы, пошла в поле. Ей казалось, что каждый взгляд пронзает её насквозь, что все уже всё знают. Но хуже всего было видеть Юрия — его спокойное, счастливое лицо, взгляд полон нежности к другой. Перед ним ей было стыдно до муки.
На следующий день, возвращаясь с работы, мать бросила на Надежду насмешливо-печальный взгляд.
— Ну что, дочка… Пропустила своё счастье. Уехал Григорий. Вот так-то. Тот, по кому ты сохнешь, женится на другой, а тот, кто для тебя с ума сходил, в город уехал. Видно, сил больше не было смотреть, как ты за другим бегаешь.
— Как уехал? — перехватило дыхание у Надежды. — Не попрощался?
— Не попрощался. Эх, Наденька, будешь и дальше по Юрке томиться — век в девках просидишь.
А в июне, когда из чёрной тарелки репродуктора на всю страну прозвучало страшное слово «война», Надежда сгибалась за сараем, мучаясь от приступов тошноты. Она была не глупа и понимала истину причины своего недомогания. В ней росла новая жизнь. Жизнь, подаренная Григорием, который исчез, растворившись в хаосе мобилизации, не оставив ни адреса, ни вести.
Теперь она совсем перестала бояться выходить на улицу. Взгляды соседей стали ещё тяжелее — в них смешивалось осуждение, жалость и любопытство. Родители, к счастью, стали её опорой. Любовь в начале кричала, называла дочь безумной, безрассудной, но Петр строго одернул её:
— Замолчи, Люба. Не по-людски вышло, да. Но, может, это к лучшему.
— К какому такому лучшему? Что на люди стыдно показаться? Что дитя без отца на свет появится?
— А осталось бы с Гришкой в зятья? Вот он и будет, пусть и так. Дай Бог, жив-здоров вернется. Дай Бог, врага к осени разобьем. А там и свадьбу сыграем, может, до родов и управимся. — Он обернулся к дочери, сидевшей, уставившись в стол. — Надя. Или ты сейчас упрямиться будешь?
— Нет, батя, — глухо ответила она.
— Вот и ладно.
Надя разрыдалась — тихо, безнадежно. Она даже не успела ничего сказать Григорию. Он приезжал на пару часов, чтобы попрощаться с матерью, и уехал в часть, будучи одним из первых добровольцев. Юрий, узнав, что друг ушёл, не дожидаясь повестки, последовал за ним. Ни тот, ни другой не знали о её беременности. Правда открылась лишь в августе, когда Аксинья, случайно увидев Надежду на реке без верхней одежды, разнесла известие по всему селу.
— Я схожу к Зинаиде, спрошу, есть ли новость от Гришки, — сказал как-то Петр. — Он ведь как ушёл — ни слуху ни духу. Она ему о твоём положении написала. Теперь ждем ответа. Может, и воевать легче будет парню, если знает, что за него драться есть.
Он ушёл, а вернулся меньше чем через час — седой, старый на глазах, тяжело дыша. От него пахло самогоном, а в глазах стояла такая пустота, что у Любови похолодело сердце.
— Петруша, да что с тобой? С кем это ты?..
— Не шуми, мама. Причина была… Горькая, — он взглянул на дочь, и в его взгляде была сердечная мука, что Надежда инстинктивно вжалась в спинку стула. — Не быть тебе, дочка, мужней женой… А твой ребёнок… он даже родиться не успел, а уже сирота приговорённый.
— О чём ты, батя? — вырвалось у неё шепотом.
— Похоронка на Григория пришла… Погиб смертью храбрых. Вот так.
Мир сжался до точки, а затем рухнул. Она онемела. Перед её внутренним взором пронеслась вереница воспоминаний: это был смешной мальчишка, который учил её стрелять из рогатки; подросток, терпеливо объясняющий, как держаться на воде; юноша, всегда шедший рядом из клуба, пока она украдкой смотрела на Юрия. И та однажды ночь — его взгляд полон обожания и страдания. Слёзы лились беззвучно, сжигая щеки. Он, её лучший друг, её брат по духу, отец её нерождённого ребёнка, остался там, на какой-то безымянной высоте. Тот, кто любил её безответно и верно, так и не возьмёт своего малыша на руки. Хотя её сердце принадлежало другому, Григорий был частью её жизни, её детства, её души. А теперь в ней жил его продолжение, его тихое эхо.
— Иди, иди, доченька, приляг, — засуетилась Любовь, едва сдерживая рыдания.
Лежа в полутьме, Надежда смотрела в потолок и шептала в такт стуку собственного сердца:
— Всё кончено, мама. Всё.
— Дурочка, у тебя дитя будет, о нём теперь думать надо. О будущем.
— Ты не понимаешь… Гриши нет. Я навсегда останусь здесь той, которая… А тот, кого я… Он теперь и вовсе… Я и раньше была ему не нужна, а теперь… Я никому не буду нужна.
— Дитя — не порок и не клеймо. Это дар. Это жизнь. Мы с отцом поможем, вместе вырастим. Ты только эту дурь из головы выкинь.
Послевкусия победы
1945 год. Победа.
Ликование, смешанное со слезами, охватило всю страну. Даже те, у кого война забрала самое дорогое, вышли на улицы, чтобы почтить память павших и порадоваться за тех, кто остался жив. В селе тоже собрались все — от мала до велика.
На коленях бабушки Зинаиды, матери Григория, сидела маленькая белокурая девочка с серьезными серыми глазами — Соня. Бабушка не могла наглядеться на внучку, единственную нить, связывающую её с погибшим сыном. Она была рядом, когда Надежда рожала, помогала как могла. Потом три женщины — Зинаида, Любовь и Надежда — поддерживали друг друга, провожая на фронт своих мужчин. Отец Григория, Александр Матвеевич, ушёл мстить за сына. Пётр не мог оставить старого друга — попрощался с семьёй, прикоснувшись губами к лобику новорождённой внучки, и ушёл следом. Через год Александр Матвеевич вернулся с пустым рукавом. А в начале 1944 года домой пришёл и Пётр — седой, с тихим звоном в ушах и глубокой печалью в глазах.
Надежда стояла в стороне от плясок, наблюдая, как весело танцует сестра Аксиньи, и думала о Юрии. Он должен был скоро вернуться. Что ему рассказала Аксинья? Как странно повернулась жизнь… Григорий любил Надежду. Надежда любила Юрия. Юрий выбрал Аксинью. Но та, едва прошло полгода после его ухода на фронт, забыла о своей любви и сбежала в город с бухгалтером из райцентра. Остались они вдвоём из этого запутанного четырёхугольника — она и Юрий. Оба с израненными душами и шрамами на сердце. Но станут ли они утешением друг для друга? Нет, ей даже сложно было взглянуть на него.
В конце июня по селу прокатился радостный гул — вернулся Юрий! Звучала гармонь, его поднимали на руках, обнимали, плакали. Надежда заперлась в доме, лишь приоткрывая ставню и смотрела из темноты на происходящее.
— Чего не выходишь встречать? — спросила Любовь.
— Не могу. Стыдно.
— Я уж думала, ты привыкла к своему стыду.
— Это другой стыд, мама… Я же дурачок была, бегала, навязывалась. А теперь… с ребёнком на руках. Не хочу, чтобы он меня такой видел.
Но Юрий пришёл сам. Он не стучал, просто вошёл во двор, сел на лавочку под старой яблоней, вытащил портсигар и закурил. Дымок заклубился в тихом вечернем воздухе.
— Выйди, Надька, — тихо сказал Пётр, наблюдая из окна. — По тебе парень, видно, тоскует.
— Раньше бы побежала, не раздумывая, — шепнула она. — А теперь… не могу.
— О ребёнке-то он знает. У нас ничего не скроешь. Иди. А то я сам позову.
Накинув на плечи платок, она вышла. Вечер был тёплым, но её мучила мелкая дрожь.
— Здравствуй, Юра.
— Здравствуй, Надя, — он встал, раздавив окурок каблуком.
— Давай отойдём, — кивнула она в сторону огорода.
Он молча последовал за ней. У старого сарая, где когда-то были гнёзда ласточек, она обернулась. Нет, чувства не исчезли. При виде его знакомого профиля, теперь более резкого и взрослого, сердце екнуло с прежней силой. Он был по-прежнему прекрасен, черты более резкие, а в тёмных волосах, на висках, серебрилась ранняя седина. Ей стало слишком жалко его. Ему всего двадцать шесть, а он уже увидел столько, что волосы поседели.
— Это правда? — спросил он без предисловий.
— О чём?
— У тебя дочь… от Гриши.
Она не выдержала, закрыла лицо руками, плечи её затряслись от беззвучных рыданий.
— Эй, тише, тише… — он осторожно обнял её, и в этом жесте была неловкость, но и настоящая забота.
— Мне его так жаль… И мне так стыдно, Юра, ты не представляешь…
Он молчал, давая ей выплакаться, лишь чуть покачивая, как дитя. Потом тихо сказал:
— Я был с ним в тот день. До самого конца. И в последние минуты он говорил только о тебе. Тогда он мне всё и рассказал. И про ту ночь… И про то, как ты к бабке Агриппине ходила…
— Разве теперь это имеет значение? — оторвала она мокрое лицо от его гимнастерки.
— Теперь — нет… Знаешь, после его гибели я дрался с ещё большей яростью. Мстил. Но каждый день вспоминал его слова и понял, какую боль он носил в себе все эти годы. Я не понимал всей глубины. А потом я стал думать о тебе. Ты ведь тоже страдала из-за меня. Так же беспомощно, безнадежно.
— Всё это в далеком прошлом, — вытирая лицо уголком платка, произнесла она.
— И любовь твоя — в прошлом?
— Наше детство — в прошлом. Наши пути разошлись.
— Нет, — перебил он. — Они, наконец, сошлись. Я буду рядом. Буду помогать растить дочь. Соней звать, да?
— Соней…
— Это дочь моего лучшего друга. А ты — женщина, которую он любил больше жизни. Он взял с меня слово, что я буду рядом, что буду тебя беречь.
— А если бы Аксинья не сбежала? — горько усмехнулась Надежда.
— Ничего бы не изменилось. Я бы всё равно пришёл. Мы бы снова стали друзьями.
— Это невозможно, — она снова усмехнулась, и в голосе её зазвенела усталость. — И тебе не нужно быть рядом из жалости или долга. Я сама справлюсь. Уходи, Юра. Пожалуйста, уходи.
Она прогнала его. Та, прежняя, восторженная девчонка, никогда бы этого не сделала. Но та девочка погибла где-то между похоронкой и первым криком дочери. Ей не нужна была жалость, скреплённая обещанием погибшему другу. Ей нужна была любовь. Настоящая.
Но Юрий не сдался. Он продолжал приходить — на работе в поле, на сельских сходках, всегда ненароком, но всегда рядом. А через два месяца пришёл снова, на этот раз с огромным, неловким букетом полевых цветов — васильков, ромашек, колокольчиков.
— Чего пришёл? — она сделала голос суровым, хотя сердце забилось чаще.
— Здравствуй, Надя.
— Мы уже увиделись сегодня утром.
— Цветы возьми, — он буквально сунул ей в руки душистый сноп. — Разве ж зря я их собирал?
— Зря. Зачем губил красоту? Росли бы себе.
— Какой же ты стала колючий ёж, Наденька, — он покачал головой, но в глазах его светилась улыбка. — Хочешь, чаю-то предложишь? Заждался.
— Дома напьёшься. Зачем приходишь? Говорила — жалость твоя не нужна.
— Жалость не нужна, — вдруг сказал он очень серьёзно, и голос его стал тише и глубже. — Так, может, любовь мою примешь?
— Пошёл вон! — замахнулась она на него букетом, и лепестки рассыпались дождем. — Убирайся! Ты путаешь долг с чувством, а мне этого не надо!
Тогда он резко, почти грубо, схватил её за руку, провернул и прижал к себе, обездвижив. Она тяжело дышала, чувствуя тепло его груди и стук его сердца у себя в затылке.
— А теперь ты меня послушай, — его голос прозвучал прямо над ухом, властно и чётко. — Да, сначала была жалость и память о Гришином слове. Но прошло время, и я увидел, что ты уже не та девочка с косичками. Ты — сильная, красивая, мудрая женщина. Чем больше я смотрел, тем больше удивлялся твоей стойкости, твоей тихой силе. И что вышло? Теперь я сам с ума схожу. Теперь я за тобой, как мальчишка, бегаю. Может, хватит нам в эти прятки играть?
— Врёшь! — вырвалось у неё хрипло.
— Вру? Тогда взгляни на меня! Взгляни в глаза! — он отпустил её.
Она обернулась и посмотрела. И замерла. В его тёмных, глубоких глазах она увидела то же самое, что когда-то светилось во взгляде Григория — обожание, боль, надежду. И то же самое, что когда-то горело в её собственных глазах, когда она смотрела на него. Это была не жалость. Это была любовь. Зрелая, выстраданная, пришедшая не в огне страсти, а в пепле утрат и испытаний.
Юрий развернулся и твёрдыми шагами направился к калитке. Он распахнул её с такой силой, что та жалобно взвизгнула, и вышел, не оглядываясь. В этот миг что-то в ней во мгновение надломилось, какая-то последняя ледяная преграда рухнула. Она бросилась за ним.
— Юра! Стой, Юрий, постой! — крикнула она ему вслед.
Он остановился, но не обернулся. Она подбежала, обвила его сзади руками и прижалась щекой к его твердой спине.
— Прости меня. Ты прав. Хватит играть.
— Они расписались тихо, без шума и пиршества. Год был тяжёлый, не до свадеб — нужно было восстановить хозяйство, растить детей, жить. В 1947 году у них родился сын, которого назвали Григорием. Соню Юрий воспитывал как родную, в её детской памяти не осталось и тени, что он не её кровиночка. У девочки была большая, хоть и не слишком обычная семья — две пары дедушек и бабушек, безумно её любивших, мама и папа, который смотрел на неё и её маму глазами человека, нашедшего, наконец, свой настоящий дом.
А по вечерам, когда за окном темнело и в печи потрескивали дрова, Надежда иногда брала в руки старую, пожелтевшую фотографию, на которой трое смеющихся подростков — она, Юрий и Григорий — стоят обнявшись на фоне бескрайнего ржаного поля. Она смотрела на улыбающееся лицо друга, на его добрые глаза и мысленно говорила: «Спасибо, Гриша. За всё. За дружбу. За дочь. За то, что часть тебя всегда будет с нами». И ей казалось, что с потускневшего снимка на неё смотрят не три пары глаз, а одна — общая, полная прощения, тихой печали и бесконечной благодарности за эту сложную, запутанную, но такую бесценную жизнь, что продолжалась, вопреки всему, в смехе детей, в тепле родного очага и в тихом шёпоте ржи за окном, всё так же рассказывающее свои вечные истории о любви, потере и надежде.