Хмурое утро 1921 года встретило усадьбу пеленой тумана, ползущего от реки. Свинцовые облака цеплялись за коньки крыш, предвещая осенний дождь. В просторной горнице, где пахло свежим хлебом и воском от недавно вычищенного самовара, у окна стояла девушка. Пальцы ее бессильно скользили по холодному стеклу, повторяя узор паутины, сплетенной у рамы.
— Отче, может, не стоит больше работников набирать? — голос ее прозвучал тише шелеста опадающей листвы за окном.
Хозяин дома, мужчина плотного сложения с сединой в темных волосах, отложил счетную книгу. Взгляд его, обычно твердый и решительный, сейчас был устремлен в пустоту за дочерью.
— А как же нам, доченька, управиться с таким хозяйством? — ответил он, и в голосе его слышалась усталость, не физическая, а какая-то глубокая, душевная. — Крепки твои братья, сильны, и ты у меня не изнеженной выросла, работящей пчелкой. Но разве одними нашими руками поднять все? И другим людям кормиться надо, жить на что-то…
— Батя… — девушка обернулась, и в ее темных, как спелая смородина, глазах плескался немой страх. — Не страшит тебя, что кулаками нас обзовут? Жутко становится…
Отец встал, подошел к печи, будто ища в ее тепле утешения. Широкие плечи его слегка ссутулились.
— А ты не страшись, касатка. Где мы, а где те, истинные кулаки? — голос его пытался обрести уверенность, но тревожная нота прокрадывалась сквозь слова. — С чего бы вдруг? Не буржуи мы, не помещики. Землю свою потом поливаем.
— Дом большой, — прошептала она, обводя взглядом горницу с резными полками, где стояли фамильный сервиз и книги в кожаных переплетах. — Земли немало, скотина тучная…
— Ох, Мелания! — он качнул головой, и губы его дрогнули в подобии улыбки. — Честным трудом все нажито, капля за каплей. Вспомни, как с матушкой твоей, царствие ей небесное, каждый венец этого дома закладывали. Годами строили, мечтая о просторе да уюте для вас, для деток. Все здесь ее руками обставлено, ее душой согрето. Помнишь, как четыре года назад, когда крышу закончили, она кошку первую в сени запустила? Как радовались все! А что животину держим — сами растим, не ворованной славой живем. Землю бережем, как дитя малое, не сорняк на ней, а золотая пшеница колосится.
— Страшно все равно, отче. Сердце ноет, будто чуя беду.
— Не терзай душу попусту, — вздохнул он, подходя и кладя тяжелую, трудовую руку на ее тонкое плечо. — Лучше позови ко мне Кондрата. Пусть зайдет.
Девушка, чье имя было Мелания, вышла на двор, где уже кипела жизнь. Воздух был пропитан запахом прелого сена, дыма и влажной земли. Она увидела его у колодца — молодого парня, наливавшего воду в тяжелое ведро. Кондрат. Работник, взятый в дом еще мальчишкой, сирота, воспитанный теткой, у которой своих ребят было полна изба. С пятнадцати лет он жил здесь, нашел приют и дело — страсть его к лошадям была известна всем, и хозяин, Петр Варфоломеевич, доверил ему конюшню. Парень был простоват, но руки у него были золотые, а в работе — надежен, как каменная гора.
— Кондрат, отец зовет.
— Иду, хозяйка! — крикнул он, торопливо ставя ведро.
Мелания поморщилась, легкая тень досады скользнула по ее лицу.
— Ты не холоп, чтобы меня хозяйкой величать. И я не барыня капризная. Имя у меня есть, данное при крещении.
— Виноват, Мелания Петровна, — смутился парень, потупив взгляд.
Но девушка лишь махнула рукой — знала она, что пройдет день-другой, и он снова вернется к привычному обращению, будто это звание давало ему какую-то опору в этом мире.
Внезапно двор огласил топот копыт — на вороном жеребце, покрытом дорожной пылью, въезжал старший брат, Станислав. Он неделю назад уехал в соседнее село, к крестному отцу.
— Стась! — радостно бросилась она ему навстрему, но застыла на полпути, увидев его лицо. Оно было бледным, а глаза горели тревожным огнем.
— Отец дома? — спрыгивая с седла, отрывисто спросил он, не отвечая на ее порыв.
— Дома… А что случилось? — сердце Мелании сжалось ледяным комом.
— А Леон и Тихон где? — осведомился он о младших братьях, не обращая внимания на ее вопрос.
— С рассветом в поле уехали, с работниками. Да ответь же, что стряслось?
— В доме все расскажу. Иди.
Они вошли в горницу, где Петр Варфоломеевич о чем-то тихо беседовал с Кондратом.
— Станислав? Так скоро? — удивился отец, но, вглядевшись в лицо сына, нахмурился. — Что-то недоброе читаю в очах твоих.
— Вернулся, батя, — Станислав с силой швырнул на дубовый стол свою дорожную сумку. — И вести привез хуже горькой редьки.
— Неужто прихворнул Макар Ильич?
— Жив пока, отец, не ведаю только, надолго ли, — юноша замялся, перебирая пальцами пряжку ремня. Лицо его было искажено внутренней борьбой.
— Выкладывай, не томи! — голос Петра Варфоломеевича прозвучал жестко, но в глубине его глаз уже затеплился тот самый страх, что жил в сердце дочери.
— Пришли за Макаром Ильичом. Раскулачивают. Говорят, на поселение, в дальние края. Когда я уезжал, двор уже полон был чужих людей, с бумагами да с угрюмыми лицами… Я коня пришпорил и во весь опор назад. Батя, коли до крестного моего добрались, то мы что? Следующие на очереди?
Петр Варфоломеевич отшатнулся, будто от удара. Слова сына падали, как тяжелые камни, в тишину комнаты. До сей поры все эти разговоры о кулаках были чем-то далеким, абстрактным, не имеющим к его миру отношения. Но теперь эта тень легла на порог его собственного дома. Он медленно обвел взглядом родные стены, зацепился взором за портрет покойной жены в резной рамке, за вышитые ею рушники. Глубокая, бездонная печаль проступила в каждой морщине его лица.
— Надо что-то решать, — метался Станислав, сжимая кулаки. — Сидеть сложа руки — себя обрекать.
— Обдумать надо, сынок, без горячности, — голос отца звучал приглушенно. — Как дом уберечь… как не оказаться на краю света… Не в Сибирь же…
Ночь опустилась на усадьбу, черная и беспросветная. Петр Варфоломеевич не сомкнул глаз. Он сидел у раскрытого окна в кабинете, и призрачный свет керосиновой лампы выхватывал из тьмы его осунувшееся лицо. Дым от трубки вился сизыми кольцами, растворяясь в сыром воздухе. Он думал о дочери. Яркой, умной, образованной — единственной во всем селе, кто мог цитировать Пушкина и вела беседы наравне с учителем. Он сделает все, чтобы уберечь этот хрупкий цветок от бури. Пусть даже решение его будет ей ножом по сердцу. Сыновья — те вынесут, они крепкие, сильные. А она… она должна остаться. И дом, этот немой свидетель их любви, труда и надежд, должен устоять.
На рассвете, когда первые птицы защебетали за окном, он постучал в дверь ее комнаты.
— Войди.
— Не спала, вижу, — тихо произнес он, опускаясь на стул рядом с ее кроватью.
— Все о крестном думала. О Лидии, о его детях…
— Мужик он крепкий, выдюжит, — отец провел рукой по лицу. — А вот женщинам… Им порой не под силу такие испытания. Их ломают.
— О чем ты, батя? — Мелания привстала на локте, вглядываясь в его уставшие глаза.
— Придумал я, как тебя здесь оставить. И дом… как дом сохранить. Но нужна твоя помощь. Хотя, помощь ли это… Жертва скорее, горькая и несправедливая. — Он опустил голову, и плечи его содрогнулись от беззвучного рыдания.
— Ради тебя, ради братьев я на все готова, — без колебаний выдохнула она, хотя внутри все похолодело.
— Если придут… заберут все. Дочиста. Нас вышлют в неизвестность. Но могут оставить дом, если хозяйничать здесь будет человек простой, из бедняков, из батраков. Если он станет плотью от плоти этого места.
— Не понимаю… Как это возможно?
— Выслушай до конца, не перебивай, — слова давались ему с неимоверной тяжестью. — Ради дома, ради памяти матери твоей Елизаветы… тебе нужно выйти замуж. За работника. Тогда, когда он станет законным хозяином в глазах новой власти, есть шанс, что дом останется. А если нас пошлют… я найду способ вернуться. Но мне нужно, чтобы ты его, этот очаг, сохранила. Ты будешь его якорем.
— Нет… — шепот вырвался из ее груди, и слезы, горячие и соленые, потекли по щекам. — Нет, отец! Если суждено страдать, то вместе. Я с вами!
— Мелания! — его голос прозвучал с непривычной суровостью. — Кому от этого легче? Подумай, что ждет нас там, в изгнании? Холод, голод, унижения… Твою красоту, твой ум растопчут в грязи. Нет. Ты должна остаться. Ради нас всех.
— И кого же ты выбрал в мужья мне? — спросила она, и голос ее дрогнул.
— Кондрата. Исполнительный парень, что скажешь — то и сделает. Пусть грамоте не обучен, да сердцем не зол. И меня уважает, и тебя… не обидит.
— Он выпить не прочь, погулять…
— А кто из мужиков не грешен? — махнул рукой отец. — На братьев твоих погляди — тоже озорства в них хватает. Кондрат же… он будет тише воды, ниже травы. Будет знать свое место. А если вернемся… побоится слово поперек сказать.
— Но быть ему женой… делить ложе…
— Воспитаешь его для себя. Видом он пригож, а с годами, глядишь, и ум придет. А ты ведь способная, учителя хвалили. Вот и обучишь его хоть азам грамоты, будет вам занятие долгими вечерами, если все вокруг опустеет.
День прошел в мучительных раздумьях. Мелания ходила по дому, как призрак, прикасаясь к вещам, будто прощаясь с ними. А вечером пришла записка от Макара Ильича — короткая, на клочке бумаги, переданная через знакомого мальчишку. Забрали все. Выдали дырявую повозку и старую клячу. Взять разрешили лишь узел с самым необходимым. Мелания разрыдалась, представив своего крестного, его дочь Лидию, свою подругу, в этой убогой повозке, отправляющейся в никуда.
На следующее утро в дом принесли официальную бумагу. Знакомый Петра Варфоломеевича из города предупредил — на неделе приедут.
— Ну что, дочка? — лицо отца было подобно грозовой туче.
— Согласна, — тихо ответила она, не поднимая глаз. — Если другого пути нет. Но он-то… согласится ли?
Кондрат, узнав о предложении хозяина, сперва остолбенел, а потом лицо его озарила восторженная, почти детская улыбка. Он согласился без раздумий.
На следующий день, в полупустой сельской церкви, где пахло сыростью и тлением, Мелания в подвенечном платье, доставшемся от матери, стояла рядом с Кондратом в чистонькой, но немодной рубахе. Петр Варфоломеевич стоял позади, и сердце его разрывалось на части. В ревкоме их расписали быстро, с равнодушной формальностью.
— Петр Варфоломеевич, что за чудеса? Дочь за батрака? — удивленно спросил Кузьма Андреевич, старый знакомый, служивший теперь в комитете.
— Грех молодежи прикрываю, Кузьма Андреевич, — соврал Петр Варфоломеевич, потупив взгляд. — Согрешили они, а вдруг дитя? Негоже.
— Эх, времена… Мы-то за девушками ухаживали как, пороги обивали… А нонче что? — старик покачал головой. — Ну а ты как? При новой власти?
— Какая разница, какая власть, — ответил Петр Варфоломеевич с горечью, которую тщательно скрывал. — Лишь бы трудиться можно было честно, да дети здоровы были. Нам, старикам, большего и не надо.
— И то правда, — вздохнул Кузьма. — Ты хоть семью имеешь, корни. А я… воевал, теперь вот порядки навожу. Ради кого?
Мелания, для которой Кондрат был прежде всего добрым, хотя и простоватым товарищем, смотрела на него теперь другими глазами. Как на тюремщика. Как на цену, которую она заплатила. Первая брачная ночь стала для нее пыткой, молчаливой и унизительной. Утром за общим столом она ловила на себе полные жалости взгляды отца и братьев, особенно когда Кондрат говорил что-то неуместно простое, и тогда она гордо вскидывала подбородок. Нет. Пусть отец не винит себя. Она выдержит.
Через несколько дней пришли уполномоченные. Петр Варфоломеевич и сыновья были готовы. В подкладки их одежды Мелания с дрожащими руками вшивала последние золотые монеты. Тот день навсегда врезался в ее память кровавыми рубцами: отрешенные лица родных, мычание выгоняемого скота, грубые окрики. Она замерла в дверях, боясь пошевелиться, боясь, что сейчас вышвырнут и их, и вся жертва окажется напрасной. И тут вперед шагнул Кузьма Андреевич.
— Товарищи, тут дело ясное. Мужик-то, Кондрат, он из беднейших, батрак, конюх, на конюшне и спал. А теперь законный муж гражданки. Пущай живут в доме. По справедливости.
Петра Варфоломеевича, Станислава, Леона и Тихона погрузили на телегу. Мелания рванулась к ним, но ее грубо отдернули. Она навсегда запомнила их взгляды — полные боли, любви и какой-то обещающей надежды. И как губы отца, беззвучно, но четко сложились в слова: «Вернусь».
— Повезло вам, товарищ Рыбакова, — с холодной, брезгливой усмешкой сказал один из уполномоченных, оглядывая ее с ног до головы. — Что за мужика из народа замуж вышли. Живите. И мужу спасибо скажите — его трудом дом этот теперь заслужен.
«Товарищ Рыбакова». Фамилия, которая была дана Кондрату лишь несколько лет назад, за неимением родовой. Сын рыбака, сирота. Теперь и ее фамилия. Эти слова вонзились в сердude, как ледяная игла.
Со двора увели почти весь скот, оставили одну лошадь да корову. И даже этим Кондрат потом попрекал жену, утверждая, что это лишь его заслуга перед новой властью.
Шли годы. Мелания тысячу раз пожалела о своей жертве. Все оказалось тщетным. Никаких вестей от отца и братьев. Писать было нельзя, да и некуда. Надежда, поначалу яркая, как маков цвет, постепенно угасала, превращаясь в горький пепел.
Рядом был нелюбимый муж, которого она втихомолку начала ненавидеть. А он, почувствовав себя хозяином, однако, не обрел счастья. Он видел холод в ее глазах, чувствовал непреодолимую пропасть между ними. И эта пропасть заливалась вином. Он пил, но руку на жену не поднимал — где-то в глубине души жил страх перед возвращением прежнего хозяина. А она жила, цепляясь за призрачную надежду, как утопающий за соломинку.
Он не оставлял ей ни единого шанса полюбить его. Она пыталась — учила буквам, читала вслух книги, пыталась заинтересовать миром beyond их избы. Но его мир ограничивался конюшней, выпивкой да бесшабашными гулянками с такими же, как он. Он упрекал ее в холодности, она его — в бесцельности существования.
— Тебе ли жаловаться? — с горькой иронией говорила она. — Живешь в доме, что мой отец бревнышко к бревнышку складывал, что моя мать душу в него вложила. Где бы ты был нынче? Думаешь, тебе бы его отдали? Поселили бы сюда других, а тебя — к тетке твоей голодать. Так что живи и радуйся.
А Кондрат и радовался — по-своему. Работа в колхозной конюшне, вечерняя брага, простая еда. Мелания злилась от этой примитивной удовлетворенности. Он стал называть ее Манькой, несмотря на все ее просьбы и гнев. И продолжал напоминать о супружеском долге.
Через год после той страшной свадьбы Мелания родила сына. Она назвала его Тихоном — в честь младшего брата. Мальчик был вылитый в ее родню — темноглазый, с тонкими чертами лица, любознательный. В нем она увидела отблеск утраченного мира. Она души не чаяла в первенце, вся ее нерастраченная любовь изливалась на него. Он станет таким, как дед и дяди — умным, целеустремленным, достойным. Он будет ее оправданием.
Следом родился еще один сын, но он умер, не прожив и месяца, не получив даже имени. Эта потеря оставила в душе Мелании новую зияющую пустоту.
Она воспитывала Тихона и ждала. Ждала под окном, стояла у ворот, всматриваясь в дальнюю дорогу. Но ничего не менялось. Лишь одна радость теплилась в ее жизни — Тихон, ее Тиша.
В ноябре 1929 года на свет появился еще один сын. Всю беременность Мелания молилась, чтобы ребенок был похож на ее родных. Но, увидев младенца, она с ледяным ужасом поняла — это точная копия Кондрата. Широкое лицо, светлые волосы, тот же разрез глаз. Разочарование было столь горьким, что она не могла с ним справиться. Мальчика назвали Игнатом.
Кондрат ликовал, ушел в многодневный запой. В январе Мелания попросила его записать ребенка в сельсовете.
— Ты разве не записала? — удивился он.
— Нет. Иди сам, своего сына запиши.
— Только моего? — усмехнулся он, и в его глазах мелькнула обида. — Ах да, я и забыл. Для тебя лишь Тихон существует. А Игнату почему имя в честь брата не дала? Понял… потому что он в меня пошел, в рыбака.
Мелания молча отвернулась.
Кондрат пришел в сельсовет.
— Опомнился! — покачала головой секретарь. — Родился когда?
— Да… когда кабана резали. Числа не помню… Месяц… — он беспомощно почесал затылок.
В итоге Игната записали девятого января 1930 года — днем, когда отец наконец-то добрался до конторы.
Узнав об этом, Мелания лишь бессильно опустила руки. Господи, повернуть бы время вспять… Плюнуть на этот дом, на все, и уехать с родными в изгнание. Любой ценой, лишь бы подальше от этой безысходности, от этого человека, с которым ее связала жестокая судьба.
Тихон рос, учился блестяще. Игнат же был его полной противоположностью — озорной, непослушный, учиться не любил, тянулся к улице. Мелания дышала лишь старшим сыном, в младшем же с трудом находила что-то родное.
Потом пришел 1941-й. Громыхнуло, как удар грома в ясный день. У Мелании было уже четверо детей: девятнадцатилетний Тихон, учившийся в военном училище, одиннадцатилетний Игнат-сорванец, семилетняя Капитолина и маленький Варфоломей, грудной младенец. Слушая по репродуктору речь Молотова, она поняла — ее Тиша не останется в стороне. Так и случилось. Его отправили на ускоренные курсы, а оттуда — на передовую, в самое пекло, в звании лейтенанта.
Кондрат тоже ушел на фронт, в обоз. Но Мелания боялась не за него. Ее сердце было приковано к судьбе Тихона. Зимой 1942 года пришла похоронка. Ее надежда, ее свет, ее оправдание — погиб под Москвой.
Этот удар сломал ее окончательно. Она выла, как зверь, рвала на себе волосы, дети в ужасе жались по углам, не в силах утешить обезумевшую от горя мать. Эта боль была страшнее всего, что она испытывала до сих пор. Сильнее, чем разлука с отцом и братьями.
Потом пришло оцепенение, а за ним — тупая, неиссякающая тоска. Кондрат писал с фронта короткие, сухие письма — просил махорки, носков. Она отвечала такими же скупыми отчетами.
В 1945-м он вернулся. На гимнастерке поблескивала медаль «За отвагу». Мелания встретила его на пороге, и взгляд ее был пустым, ледяным.
— Не шибко рада, Манька, — сказал он вечером, раскуривая самокрутку.
— Почему ты? — тихо спросила она.
— Что я?
— Почему ты вернулся, а не мой Тихон? Почему он там остался, а ты здесь?
Он вскочил, замахнулся и ударил ее по лицу. Не со злости, а от нахлынувшей боли и обиды.
— Ты меня всю жизнь ненавидела. И сейчас ненавидишь. Ненавидь. Но я этого не заслужил. Я не за лошадьми отсиживался, — он ткнул пальцем в медаль. — Родину защищал. И Тихон… он был и моим сыном тоже. Я плакал, когда весть пришла. Но я там был, я видел — его смерть не была напрасной. А твоя жертва… — он не договорил, сплюнул и вышел, хлопнув дверью.
Мелания бросилась на кровать. Она рыдала не только о сыне, но и о нем, о Кондрате, о всей их исковерканной, безрадостной жизни. Признав свою жестокость, она позже нашла его сидящим за столом с бутылкой.
— Прости. Рассудок помутился от горя.
— Я не в обиде, — глухо ответил он. — Все понимаю. Но слушай… Ничего не изменить. Их, твоих, нет уже, наверное. У нас есть дети. Трое. Ты их… не жалуешь. Но давай… давай хотя бы попробуем. Хотя бы ради них. Хватит друг друга терзать. Двадцать четыре года в браке, а мы как кошка с собакой.
Она молча подошла, налила себе в граненый стакан и выпила. Кивнула. Словно капитулировала перед неизбежностью.
Через два года родилась Зоя. Но перемирие было хрупким. Кондрат снова сорвался в прежнюю жизнь — пьянство, гулянки. Снова «Манька», снова поднятая рука, на которую уже не обращали внимания даже дети. Они, повзрослев, один за другим стали покидать этот дом, этот островок несчастья. Игнат, отслужив в Москве, остался там, женился, завел детей, но взял с отца все худшее — любовь к выпивке и скандалам. Капитолина и Варфоломей уехали учиться и не вернулись. Осталась лишь Зоя.
— Мама, неужели тебя ничто не радует? — спросила она как-то. — Внучка у тебя подрастает, умница.
— Да я ее и не знаю толком… — равнодушно ответила Мелания.
— Оттого они и не задерживаются! На тебя смотреть больно. Женщина с глазами полными вечной тоски. Найди радость в нас. В детях. Во внуках.
— Где ее найти-то, эту радость?
— Ты любила только Тихона. Я это знаю. Он, наверное, и правда был замечательным. Но ведь мы-то тоже твои. Разве мы не достойны хотя бы доли твоей любви? А отец… Разве не ты сделала его таким?
— Нет, — покачала головой Мелания, и в ее глазах мелькнула старая, знакомая твердость. — Он с самого начала знал, что не ровня. Всегда называл меня хозяйкой, даже когда я просила не делать этого. Он чувствовал себя не на своем месте. А я… я пыталась. Пыталась научить, вырастить. Но ему было неинтересно. Проще было с мужиками песни орать. А вы… вы все в него пошли. Ни в ком из вас нет той огненной искры, что была в моих. Никто не смотрит в будущее, не рвется к чему-то большему. Обучение для вас — тяжкая повинность.
— Прости, что не оправдали твоих надежд, — с горечью произнесла Зоя и вышла, хлопнув дверью. Разговор по душам лишь подтвердил пропасть, которую нельзя было преодолеть.
Кондрат умер в начале семидесятых, не старым еще, но изношенным жизнью и водкой.
— Когда умру, не хороните меня рядом с ним, — завещала Мелания. — Всю жизнь с нелюбимым прожила, не хочу и в земле рядом лежать.
Она пережила его ненадолго. Тоска съедала ее изнутри, как червь. Она так и не дождалась ни отца, ни братьев. Дом, ради которого принесла себя в жертву, стоял, но был ли он того стоил? Эта пустота, это одиночество, эта несбывшаяся надежда?
Дети не послушали ее. Похоронили рядом с отцом, посчитав последнюю волю блажью уставшей от жизни старухи.
Вскоре после ее смерти село пришло в упадок. Молодежь разъехалась. Дом, которому было уже под семьдесят лет, ветшал, крыша просела, стены покосились. Зоя уехала последней. Остался лишь пустырь, заросший бурьяном и молодыми подсолнухами, проросшими из случайно оброненных семян.
В конце восьмидесятых, когда ветры переменились, Игнат, уже седой и больной, получил письмо. Из далекого края. От дяди. Один из братьев матери, Тихон, был жив. Выжил в лагерях, обосновался, обзавелся семьей. Искал родных.
Игнат долго смотрел на конверт, потом медленно, с усилием, смял его и выбросил в окно, под проливной осенний дождь.
— От кого? — спросила жена.
— От родни дальней. Не нужно оно нам.
— Но ведь родня… Может, ответить?
— Какая родня? — горько усмехнулся он. — Мы не их породы. Нас даже родная мать всерьез не принимала. Мы — дети Кондрата. Дети рыбака. Этим все сказано.
Жена молча обняла его за плечи.
— Обещай мне, Игнат… Обещай, что никогда не принесешь в жертву наших детей. Ни ради дома, ни ради памяти, ни ради каких бы то ни было призрачных надежд. Ничто не может быть дороже счастья быть вместе с теми, кого любишь. Твоя мать… она принесла себя в жертву дому, который все равно исчез. И дождалась лишь одиночества и тоски. Кто знает, как сложилась бы ее жизнь, если бы она уехала тогда с отцом? Может, нашла бы свое счастье в другом месте, с другими людьми…
— Никто не знает, — тихо ответил Игнат, глядя в окно, где дождь смывал в грязь смятый листок с адресом давно потерянного дяди. — Никто не знает. Но я обещаю. Наши дети не будут платить такую цену за призраки прошлого.
Он взял ее руку, и в его глазах, впервые за долгое время, появилось что-то похожее на покой. Потому что правда была проста и беспощадна: надо жить в настоящем, любить тех, кто рядом, и не питать иллюзий. Не строить свою жизнь на фундаменте из пепла несбывшихся надежд. И пусть на пустыре, где когда-то стоял дом, каждое лето цветут подсолнухи — яркие, жизнеутверждающие, тянущиеся к солнцу. Они ничего не помнят. Они просто живут. Здесь и сейчас.