Дверь скрипнула, словно жалуясь на каждое движение, и из узкого проема показалась она. Элла. Имя, которое когда-то пели, а теперь лишь ветер шептал его в сплетениях виноградных лоз. Она выплыла из своего сарайчика, цепляясь за тонкие, прогибающиеся фанерные стены, будто они были единственной нитью, связывающей ее с этим миром. Казалось, не она держится за них, а они, уставшие и ветхие, не дают ей рассыпаться в прах.
Тело ее было немощным и дряблым, сосудом, из которого десятилетиями медленно, по капле, утекала жизнь. Но хуже всего было то, что мозг, ее верный и ясный спутник, тоже начинал сдавать. Мысли, как испуганные птицы, метались в черепной коробке, натыкаясь на внезапные провалы и черные дыры забвения. Память стиралась, как надпись на мокром песке у самого края воды.
Ветер – не ласковый крымский зефир, а порывистый, нервный ветер с моря – хлестал по сплетениям винограда. Листья, еще недавно сочные и уверенные в себе, беспомощно трепетали, обращаясь к небу своей изнаночной, серебристой стороной. Лоза, свисая с ржавых железных прутьев арки, размахивала длинными, тонкими побегами, словно пыталась кого-то поймать, обнять, удержать. Это был танец отчаяния и надежды одновременно.
Маленькие, твердые еще виноградинки, сбитые в тугие гроздья, отчаянно бились друг о друга, издавая едва слышный сухой перезвон. Элле почудилось, что это не виноград, а тяжелые изумрудные серьги в ушах юной принцессы, несущейся по бесконечным блестящим паркетным залам своего дворца. Куда она бежит? От кого? Элла зажмурилась, пытаясь ухватиться за этот призрачный образ, но он растворился, оставив лишь горьковатый запах моря и пыли.
Весь двор был оплетен, укутан, задушен этим естественным зеленым навесом. Он был и кровом, и тюрьмой. Рядом с черешней, на которой скукожились отжившие свое ягоды, темнело другое дерево – инжир. Под его лопастными, почти рукотворными листьями разбухали, как губки, вбирающие в себя всю влагу мира, сочные плоды. Прямые лучи палящего полуденного солнца Феодосии лишь местами, через щели в зеленом ковре, достигали закатанного в цемент двора, ложась на него причудливыми, вечно мельтешащими пятнами. Солнце, умытое соленой водой, уже давно поднялось над линией моря и теперь безжалостно пекло.
Сваренная час назад овсяная каша точно остыла. Элла, как альпинист по отвесной скале, перемещала свое тело к пластиковому столу под навесом, хватаясь за стены, за спинки старых, замызганных дождями и солнцем кресел. Она думала, приляжет на пятнадцать минут, и потому не накрыла кастрюльку крышкой, чтобы каша не задохнулась. Но сон, непрошеный и тяжелый, свалил ее на целый час.
— Ах вы ж, черти косоглазые! Уже тут как тут! — досадливо, беззвучно, одними губами пробурчала Элла, заглянув в кастрюльку.
Хозяйские коты, упитанные и наглые, съели добрую половину ее скудного завтрака, оставив в серой массе аккуратные выемки почти до дна. Элла с немым негодованием огляделась и сразу нашла одного из разбойников. Рыжий толстый кот, словно разбросанное кем-то тряпье, дремал на соседнем навесе, подставив брюхо уже горячему солнцу.
— Ух ты ж, проклятый хапуга! Чтоб ты свалился оттуда и лапку себе отшиб! — погрозила она ему немощным, трясущимся кулаком.
Кот лениво, с неохотой разлепил один единственный желтый глаз, оценивающе посмотрел на старуху и, не найдя в ней никакой угрозы, снова погрузился в блаженный, сытый сон.
Делать нечего. Сил, чтобы вновь заставить ноги подойти к примусу, а руки – помешивать крупу, у нее не было. Да и сама крупа была на исходе, ждать внука еще несколько дней. Элла вздохнула, взяла ложку и начала медленно, безвкусно доедать то, что оставили ей коты. Интересно, хозяйка Ирина уже выходила пить свой утренний чай? Она всегда, встречая Эллу, приглашала ее за стол, угощала. Своего чая у старухи не было. И сахару тоже не было. Ничего не было, кроме кочана капусты, мешка мелкой молодой картошки, купленной по дешевке на рынке, и коробки самой дешевой овсянки. Внук Артем привозил ей продукты раз в неделю, по субботам. Тем она и жила.
Когда окончательно потеплело, она нашла это место – лачугу во дворе частного дома за пять тысяч в месяц. Этих клетушек, слепленных на скорую руку из фанеры, гипсокартона и бросового материала, у хозяйки в наличии было штук девять. Просто каморки с кроватями и тумбочками, без всяких изысков, с общей летней кухней, душем-кабиной и туалетом на улице. Все эти домишки-скворечники пустовали, туристы нынче стали взыскательными, им подавай отели со всеми удобствами в номере. Не пустовал у Ирины только первый этаж самого дома, который она на постоянной основе сдавала одной семье (он был полностью оборудован под квартиру), да пара комнат на втором этаже, где жила она сама и куда иногда заселялись временные отдыхающие.
Элла сидела за столом и смотрела на двор. Могла просидеть так час, а могла и два. Заняться ей было все равно нечем. Дальше этого двора, этой зеленой тюрьмы, ее ноги никуда бы не дошли. Вдруг жалобно, безысходно и тоскливо завыла откуда-то из самого дальнего угла хозяйская собака.
Животное было заперто в закуте размером метр на два. Абсолютно безобидное, доброе существо, но хозяйка его не любила и никогда не выпускала, оправдываясь: «Она привыкла. Место свое знает». Весь собачий закут, прилегающий к глухой стене сарая, был заколочен досками, обтянут сетками, обложен старым хламом и оброс диким кустарником. Ничего, кроме серых облезлых досок, ржавой миски и собственных экскрементов, не видела эта собака. Вчера утром Элла вылила ей в грязную посудину остатки своего четырехдневного борща. У старухи давно сложилось стойкое впечатление, что Ирина не кормит пса. Даже воды у того не было.
Взяв свою единственную алюминиевую кружку с водой, Элла поплелась по узкому, запутанному проходу между лачугами и буйно разросшимся садом, чтобы проведать свою немую подругу.
— Роза, девочка, ты уже ждешь меня, да? Чуешь, что я иду? Моя ж ты хорошая, — голос Эллы стал на удивление мягким и нежным. — А почему борщ не доела? Не понравился?
Собака сидела у самой калитки загона, мела по земле пушистым хвостом и преданно, до боли, смотрела на Эллу выцвевшими от возраста голубыми глазами. Тело у нее было черно-белое, с обильной проседью, очень лохматое и приземистое. В миске оставалось валяться несколько алых от свеклы кусочков картофеля и капусты. В полуметре — засохшие собачьи фекалии, источающие тяжелый, густой запах. Элла посюсюкалась с Розой, с трудом отодвинула тяжелый железный засов калитки и без тени страха вошла в загон, чтобы налить животному свежей воды.
— Вот такая у нас с тобой жизнь, Розочка. Твоя судьба предрешена – испустить дух в этом гадюшнике. А я… я даже представить не могу, где встречу свой конец. На улице? В подвале? — Она потрепала собаку по лохматой шее. Роза завиляла хвостом еще сильнее, тычась мокрым носом в ее жилистую руку.
Внезапно внимание Эллы привлекло оживление на летней кухне. Молодая девушка, заселившаяся вчера вечером с мужем и маленьким ребенком, грела на газовой плите чайник. Нос Эллы, еще острый, несмотря на возраст, уловил дивный, пьянящий аромат – это был кофе. Смешанный с молоком. От этого запаха сжалось сердце и предательски заурчало в животе. Но нет. Она не будет просить. Элла никогда не попрошайничала. Гордость, уже никому не нужная и невидимая, но все еще живая, не позволяла.
— Я вам не помешаю? — вдруг сама окликнула ее девушка. — Просто мои ещё спят, не хотела греметь посудой на нашей кухне, чтоб не разбудить.
— Нет, нет, детка, мне никто не мешает, — оживилась Элла, — делайте тут что хотите. Я просто посижу.
Она присела за столиком напротив кухни, стараясь делать вид, что просто отдыхает. Девушка тем временем залила содержимое кружки кипятком, и аромат кофе стал еще сильнее.
— Это ваш сахар? Можно я одну ложечку возьму? — девушка приподняла жестяную сахарницу Эллы, почти пустую. — Не хочу в дом возвращаться, боюсь разбудить.
— Конечно, конечно, берите, — закивала Элла, — мне ничего не жалко.
«Жалко», — пронеслось у нее в голове. Сахара там оставалось от силы три ложки. Она берегла его как зеницу ока, сыпала по нескольку крупинок в овсянку.
Девушка, свежая, румяная, еще вся в дреме, присела напротив Эллы с большой чашкой душистого кофе. Она с наслаждением отпила первый глоток. Элла сглотнула слюну. Звук показался ей оглушительно громким.
— Давно здесь отдыхаете? — миролюбиво, просто так, чтобы заполнить тишину, спросила девушка.
— Отдыхаю… — хмыкнула Элла, и в этом хмыканье прозвучала вся горечь мира. — Я тут, можно сказать, живу. Снимаю комнатку, — она небрежно, почти с презрением махнула рукой в сторону своей фанерной двери, которую через двор почти полностью скрывали заросли винограда и плетистых роз. — А Феодосия… Феодосия мой дом с самого рождения.
— А, я поняла, — догадалась девушка, ее лицо прояснилось, — у вас, наверное, тут квартира в городе, просто на лето сняли домик, чтобы побыть на природе, подальше от суеты, да?
Элла вновь хмыкнула, на этот раз слегка закатив глаза. Наивность молодых была одновременно трогательной и раздражающей.
— Нет у меня, милая, ни квартиры, ни дома, ничего. Только внук есть, Артемом звать, двадцать девять лет ему. Больше никого. Муж… Муж еще давно, в лихую годину, продал нашу квартиру и пропил все деньги, сам к другой ушел, такой же пропойце, как и он сам. Меня с маленьким внуком на улицу выставил. Так и живем мы с ним, кочуем из угла в угол. Уже который десяток лет.
На лице девушки застыло выражение шока и неподдельного сочувствия.
— Какой ужас… И давно это случилось?
— Ох, давно, детка. Такое ощущение, что целую вечность назад. Уже и не вспомнить. Мне-то вот на днях девяносто исполнилось.
— Да неужели! Вы совсем не выглядите! — девушка была искренне поражена. — Значит, это еще со времен Советского Союза?
— Да, да, наверно, — кивнула Элла, уходя в себя. — В двухтысячном он квартуру-то продал.
Девушка мягко поправила ее:
— Извините, но СССР же распался в девяносто первом…
— Ах, ну значит после, после, — взмахнула рукой Элла, — голова уже не варит. Сейчас какой год? Двадцать третий? Значит, двадцать три года мы с внуком без крыши над головой.
— А ваша дочь? Или сын? Родители вашего внука? — осторожно поинтересовалась девушка.
Тень боли и гнева мелькнула в потухших глазах старухи.
— Нет никого! Сгорели все, понимаешь? Никого больше нет! Только мы одни с Артемом. Он у меня единственная родная кровинка.
Девушка была окончательно ошарашена и постеснялась расспрашивать дальше. Неловкая тишина повисла между ними, наполненная лишь жужжанием осы и щебетанием птиц в винограднике.
— А пенсия у меня… девять тысяч двести, — вдруг с горькой иронией произнесла Элла, будто подводя черту под всем сказанным. — Вот как можно прожить на такую пенсию, а? Пять тысяч отдаю за съём этой конуры. Еще почти три тысячи на самые необходимые таблетки уходят. Внук тоже у меня мало зарабатывает, на стройке. Комнату в общежитии снимает с другом. Привозит мне продукты раз в неделю, по субботам. Купить я себе ничего не могу. Вот, — она полезла в карман старого выцветшего халата и достала смятые сторублевки, — сто пятьдесят рублей есть, храню их на самый черный день. На похороны, что ли.
— А зимой? — голос девушки дрогнул. — Здесь же зимой не проживешь… Это ведь летнее жильё…
Элла отвернулась, глядя куда-то вглубь виноградных теней.
— Не знаю. Ничего не знаю. Я все пороги оббила у наших чиновников. Ходила, унижалась, бумажки носила. Они мне в один голос: «Не положено вам жилье, гражданка, слишком большая у вас пенсия». Двенадцать тысяч – это считается повышенная пенсия! Представляешь? Вот так!
— Вы же сказали, что у вас девять… — начала девушка.
Элла нахмурилась, ее сознание вновь поплыло.
— Разве? Это раньше такая была. Сейчас двенадцать. Повысили. Повышенная пенсия! — она почти выкрикнула эти слова, и в них слышалась не гордость, а бесконечная, пропащая обида на весь белый свет.
Девушка с сомнением и глубокой жалостью посмотрела на эту сломленную жизнью женщину. Жалость пересилила.
— Хотите кофе? Я сейчас быстро сделаю.
Глаза Эллы внезапно ожили, в них блеснула искорка.
— Не откажусь, родная! — живо отозвалась она, и ее голос помолодел на несколько десятилетий. — Обожаю кофе! Давно, ох, давно не пила по-настоящему.
— Сидите, сидите, я все сделаю. С молоком?
— Да! И… если можно, всего пол-ложечки сахару. Чтобы сладко было, — добавила она уже почти шепотом.
С этого дня молодая семья стала потихоньку подкармливать старуху. «Борщ у нас остался, много, не пропадать же?», «Мы тут пюре с котлеткой сделали, а вам не надо?», «Салат из свежих овощей, поешьте, витамины нужны!» — раз, а то и два в день заходила к ее столику новая постоялица, которую звали Вероника.
— Я всё ем! Абсолютно всё! — искренне радовалась Элла, и ее лицо разглаживалось. — Я сорок пять лет, представляешь, проработала в столовой, привыкла к простой еде. Только год, как не работаю. После семидесяти, когда уже без дома осталась, стала за такими же, как я, бабульками ухаживать. И хоть бы одна одинокая попалась, чтобы квартиру мне в благодарность отписала! Нет! У всех наследники объявлялись, как вороны на падаль! Знаешь, как это обидно?!
Вероника понимающе кивала. Ей было бесконечно жалко эту старую, одинокую женщину, но где-то в глубине души шевелилось и смутное, настороженное чувство. Отталкивала ли это старческая беспомощность, оплетенная паутиной начинающегося маразма, или же горькая, как полынь, правда ее жизни – понять было невозможно.
— Знаете, я свое кофе здесь оставлю, — как-то утром сказала Вероника, ставя на общий стол почти полную большую банку растворимого кофе. — И сахар в вашу сахарницу досыпала. Не стесняйтесь, пользуйтесь, пока мы тут.
— Спасибо тебе, дочка, — прошептала Элла, и ее глаза наполнились влагой. — Большое человеческое спасибо.
Но через два дня от щедрого подарка почти ничего не осталось – на дне банки лежал лишь тонкий, жалкий слой гранул. Кто-то без спроса активно себе отсыпал: то ли сама хозяйка Ирина, то ли постояльцы с первого этажа – поди узнай. Элла брала совсем чуть-чуть, на две, от силы три кружки, а остальное спрятала про запас, на тот самый «черный день». Вероника, заметившая это, молча возмутилась в душе – ее добротой так бесцеремонно воспользовались. Она забрала почти пустую банку обратно в дом. И ее сочувствие к Элле на какое-то время заметно поостыло.
Спустя несколько дней наступил душный, комариный вечер. Комары, злые и беспощадные, звенели в наступающих сумерках. Элла, отмахиваясь от них, плелась от своей лачуги к летней кухне, цепляясь за решетки с виноградной лозой. Воздух после недавнего короткого дождя был влажным и сильно пах морем – густым, соленым, йодистым запахом.
Молодая семья как раз заканчивала ужинать на улице. Элла показала им маленький целлофановый пакетик с мелкой картошкой.
— Картошечки в мундирах отварю на ночь. Лечусь ею, — объявила она, садясь на скамейку. — У меня вот тут, под ложечкой, болит. Поджелудочная, говорят. Раньше таблетками спасалась, дорогущими, а тут мне друг внука, такой знающий мужчина, подсказал: к черту таблетки, нужно съедать ровно в два часа ночи несколько горячих картошин в мундире, и всё как рукой снимет! Вот так! А я на таблетки последние деньги тратила.
Молодые люди, удивленные столь резким началом диалога и не менее странной темой, переглянулись. В их взгляде читалась легкая ирония.
— И как? Помогает ваш народный метод? — спросил муж Вероники, Максим.
Элла с важным видом приложила жилистую, в синих прожилках руку к груди, как перед присягой.
— Три ночи уже ем, и ни разу не прихватывало! Вообще ни разу! Вот она, сила-то природная где!
Пока вода в кастрюльке закипала, Вероника начала убирать со стола.
— Элла, не хотите макарон по-флотски? У нас как раз порция осталась, Максим положил слишком много.
— Хочу! — обрадовалась старуха, и ее глаза снова загорелись. — С мясом?
— С мясом, с мясом, — улыбнулась девушка.
Пока Элла ела, наступила тишина, нарушаемая лишь треском цикад в винограднике. Вероника стояла в дверях летней кухни, глядя на старуху, и внезапно спросила то, о чем давно думала:
— Мне вот что интересно… Вы говорили, что муж ушёл к другой. И что с ним дальше стало?
Элла закончила есть, отодвинула тарелку и взялась за поданный ей чай. Ее лицо стало каменным, бесстрастным.
— Пил. Вместе с той своей новой, пили запоем, пока совсем не скатился в канаву. Перед самым декабрём дело было, после сильного дождя. В канаве этой лужа образовалась, ледяная. Пролежал он в этой ледяной воде всю ночь. Через неделю умер в больнице. Врачи сказали – острое воспаление легких. Мы с внуком его хоронили, на свои последние копейки. Больше он никому не нужен был. Оградку простенькую поставили на кладбище. Все-таки семья. Как ни крути.
Она сказала это без эмоций, будто пересказывая сюжет из старого, забытого фильма. В ее голосе не было ни злобы, ни печали – лишь пустота.
Ветер с моря вновь хлестал по сплетениям винограда, но листья уже не трепетали так беспомощно – они стали грубее, темнее, увереннее. Лоза, свисая с арки, уже не болталась бесприютно в воздухе – удлинившись за эти дни, она сумела намертво зацепиться за железные прутья и обвиться вокруг них с гибкой грацией юной змейки. Виноградины налились соком, потемнели и отливали глубоким, бархатным фиолетовым цветом; они висли, плотно облепляя гроздья, словно драгоценные сапфиры в ожерелье королевы. По залитому в бетон двору, словно живые существа, дрожали и перебегали тени от густой, местами уже тронутой желтой проседью листвы. Инжир побурел, раздулся и вот-вот готов был лопнуть от сладкой мякоти. Солнце остановилось прямо над жестяной крышей навеса. Снова нещадно пекло.
Молодая семья уехала на рассвете. Двор, еще недавно наполненный детским смехом и тихими разговорами, вновь опустел и затих. Новые гости пока не заезжали. Вероника перед отъездом оставила Элле на столе пакет с продуктами – крупами, макаронами, тушенкой – и аккуратно свернутые в трубочку две тысячи рублей. «На самое необходимое», — сказала она, прощаясь.
Пока лето, жить можно… А что потом? Вопрос висел в воздухе, жгучий и безответный.
— Что же мне с осени-то делать, Роза? — тихо, почти шепотом, спрашивала Элла у своей единственной запертой подруги. Она сидела на корточках у самого загона, просовывая пальцы сквозь щели в сетке, чтобы коснуться лохматой шерсти собаки. — Куда податься-то? Внуку тяжело меня тянуть на себе. Ему и своей жизни нет. Мне, Роза, одна юристша, умная такая женщина, сказала, что добьется личной встречи с самим губернатором. Представляешь? Да, да, Розочка, насчет жилья. Обещала помочь. Что ж, буду ждать. Надеяться…
Роза сидела по ту сторону забора и, казалось, улыбалась, высунув набок длинный розовый язык. Ее хвост, пушистый и легкий, как метелка, непроизвольно, от счастья видеть единственного друга, вилял, гоняя туда-сюда придорожную пыль и мелкий мусор.
А над ними, неподвижная и вечная, висела тень виноградной лозы. Глубокая, густая и бесконечно одинокая.