В 1923-м он украл зерно у колхоза, а его сын написал донос на отца. Они уехали из села с клеймом предателей, но нашли нечто большее, чем справедливость

Девятнадцатый год двадцатого столетия уже катился к своему завершению, оставляя за собой шлейф перемен, отзвуки грозных событий и надежды, хрупкие, как первый лед на ноябрьской луже. Поселок, затерянный среди бескрайних полей, жил своей неспешной, выверенной годами жизнью. Над зданием поселкового управления, некогда бывшим усадьбой зажиточного семейства, трепался на пронизывающем ветру алый стяг, выцветший до бледно-розового. Именно к этому порогу, обветшалому и покосившемуся, и направил свои тяжелые шаги человек по имени Степан.

Он толкнул массивную дубовую дверь, и та, с протестующим скрипом, распахнулась, впустив его в просторный кабинет, где еще чувствовалось легкое, почти неуловимое дыхание прежних хозяев – запах старых книг, воска и яблок, хранимых на зиму. Теперь здесь, за грубым канцелярским столом, сидел Константин. Степан остановился на пороге, его широкие плечи почти касались косяка, а взгляд, темный и тяжелый, устремился на того, кто не ожидал этого визита.

— Сидишь тут, значит. Устроился удобно. Получил свое? — голос Степана был низким, глухим, будто доносился из самой глубины его могучей груди. — Ты что же Наде моей наговорил? Что за сладкие речи шептал?

Константин, застигнутый врасплох, попытался сохранить маску равнодушия, но почувствовал, как по спине побежали невидимые ледяные струйки. Он знал Степана, знал его прямолинейность и ту ярость, что копилась в нем годами, подобно воде за плотиной. И причину этого гневного визита понимал с мучительной ясностью. Наверняка Надя открыла отцу свою тайну. Но зачем? Ведь все было так прекрасно и так… удобно.

— Степан Игнатьевич…

— Ты что же, птенец желторотый, возомнил, что тебе все дозволено? Что ты выше закона и совести? — перебил его Степан, сделав шаг вперед. Пол под его сапогами слегка прогнулся.

— Если вы о Наде и обо мне, то все было по ее доброй воле, — попытался парировать Константин, чувствуя, как почва уходит из-под ног. — Никакого принуждения не было.

— Да ты понимаешь ли что-нибудь? — Степан с силой уперся ладонями в край стола, склонившись над сидящим. — Ей всего девятнадцать весен, ветер в голове да несбыточные грезы. А тебе уже тридцатая осень на пороге! Ты человек с положением, с образованием, казалось бы, умный! Неужели других женщин не нашлось в округе?

Константин молчал, опустив глаза на разложенные бумаги. Другие? Были, конечно. Но Надя была иной. Тихая, с глазами, словно два незамутненных лесных озера, выросшая в труде и строгости, не знавшая ни материнской ласки, ни отцовской нежности. Ее отец, Степан, был поглощен заботами о хозяйстве, о выживании, и душевные излияния считал пустой блажью. Ее чистота, ее наивная вера в доброту людей пленили Константина. И он, умевший говорить гладко и убедительно, рисовал перед ней картины светлого совместного будущего, о котором она и мечтать не смела. Обещания эти падали на благодатную почву, и сердце девушки раскрылось, как первый весенний цветок. Но, достигнув желаемого, Константин и не думал выполнять своих высокопарных клятв.

— И что теперь? Намерен ты на ней жениться? — спросил Степан, и в его голосе прозвучала не просьба, а требование.

Константин позволил себе короткую, надменную усмешку и, собрав всю свою наглость, выдавил:

— Если бы я вступал в брак со всеми, кто делил со мной краткие утехи, мой двор превзошел бы размерами гарем восточного владыки.

В следующее мгновение он уже летел на грубые половицы, оглушенный сокрушительным ударом. Железная хватка вцепилась в его одежду, встряхнула, а затем отбросила прочь.

— Обманщик! Бесчестник! Ты опозорил мой род, запятнал честь моей крови! — гремел Степан, стоя над ним. — Я пойду в ревком! Напишу заявление, хоть мне самому сгореть со стыда придется. Понимаешь, что тебя ждет? Твое кресло, твое доброе имя — все превратится в пыль. Тебя сошлют в такие дали, откуда и не вернуться. И я не отступлю. Не прощу.

Лицо Константина побелело, как мел. Он понимал, что это не пустые угрозы. Время было суровое, и слово ревкома имело вес, сравнимый с приговором. Обвинение в разложении моральных устоев и обмане доверчивой девушки могло перечеркнуть все его амбиции. А он так надеялся на повышение и перевод в город.

Степан с силой плюнул на пол, развернулся и вышел, оставив за собой гулкую тишину. Его путь лежал домой, где под замком, в своей светелке, томилась его дочь Надежда. Увидев ее заплаканное, опухшее лицо, он лишь тяжело вздохнул.

— Говорят в народе: у девицы коса — до пояса, а разум — с ноготок. Как же ты позволила обвести себя вокруг пальца? Кому ты теперь, с подмоченной репутацией, нужна будешь?

— Костя… он обещал, — едва слышно прошептала девушка. — Сказал, что мы будем вместе.

Надя была простодушна. Когда случилось то, чего она и осознать до конца не могла, она пришла к отцу и с гордостью объявила, что выходит замуж. Когда же Степан усомнился, она стала горячо уверять его, что теперь ее избранник никуда не денется. По ее сияющим, полным слепой веры глазам отец понял все. То, от чего он берег ее как зеницу ока, свершилось. И теперь в его взгляде смешались боль, жалость и суровая необходимость.

— Сперва венцы над головами, а потом уже все остальное. А твой ненаглядный Константин и не помышлял о браке, только сладкой ложью тешил твой слух.

Надежда разрыдалась, пытаясь убедить отца, что он не прав, что Константин — человек уважаемый и слово свое сдержит. Степан не стал повторять ей циничных слов о восточных владыках и самодовольной ухмылке того, кого она считала своим суженым. Вечером того же дня, вновь переступив порог кабинета, он без предисловий бросил:

— Передумал? Или завтра с первыми петухами мне тропу к ревкому протаптывать?

— Женюсь, — сквозь зубы процедил Константин, поднимаясь с пола. — Только любить вашу дочь не стану. Уж больно простовата.

— Любви не требую, вы и так вволю наигрались в чувства. Но если хоть раз обидишь — узнаешь, на что еще способна моя рука.


Бракосочетания в привычном понимании не было. Лишь короткая, безрадостная процедура в загсе, где невеста стояла бледная, как полотно, и смотрела в пустоту, наконец осознав всю глубину своей ошибки. Она умоляла отца передумать, но тот был непреклонен: раз совершила проступок, надо нести за него ответ. Ибо кто теперь, знающий правду, протянет ей руку?

Жизнь Надежды после того дня превратилась в бесконечную, унылую полосу. Константин, добившись формального своего, откровенно презирал жену. Он осыпал ее колкостями, унижал на каждом шагу, словно она была не живым человеком, а неудачной покупкой. Рукоприкладства он пока опасался — Степан Игнатьевич был скор на расправу. А на словесные издевательства Надежда отцу не жаловалась, сгорая от стыда и, возможно, боясь вновь услышать горькие слова «сама виновата».

Некоторое затишье наступило, когда стало известно, что Надежда ждет ребенка. Константин стал реже заглядывать в супружескую спальню, но новая жизнь уже зародилась под ее сердцем. Однако едва лишь сын, названный Арсением, был отнят от груди, как все вернулось на круги своя. Окончательно же тучи сгустились, когда Степан Игнатьевич, подхватив сыпной тиф, скоропостижно скончался.


Однажды поздним вечером, когда Арсению едва исполнилось пять лет, он проснулся от приглушенных, но гневных звуков, доносившихся из-за тонкой перегородки.

— Константин, умоляю, перестань! — всхлипывал голос матери.
— Ты кто такая, чтобы указывать? Здесь я хозяин! Ты — лишь мать моего ребенка, и не более. И не смей совать нос в мои дела!

Мальчик, дрожа от страха, приник к щели в двери, слушая яростный голос отца и тихие рыдания матери. Он не понимал смысла слов, но леденящий ужас, исходивший от матери, был понятен и без слов.

Вскоре дверь отворилась, и вышла Надежда. На ее щеке пылал багровый след, а глаза были полны бездонной печали. Она прижала к себе сына, но тут же раздался грубый окрик:
— Хватило нежностей! Иди, ужин готовь, дело есть!


1937 год.

Годы текли, медленные и безрадостные. Арсений взрослел, и с каждым днем ему становилось все яснее, как отец относится к матери. Константин, казалось, лишь набирал наглости. Он уже не скрывал своих связей на стороне, открыто гуляя по селу с разными женщинами, не стесняясь ни жены, ни подрастающего сына. Надежда же молча сносила все, ее некогда живые глаза потухли, а легкий, словно перезвон колокольчиков, смех сменился глубокими, беззвучными вздохами.

Мысли об уходе посещали ее, но куда идти? Простая доярка, без образования, без поддержки. А он — председатель сельсовета, человек с влиянием. Однажды, вырвавшись у нее, фраза о разводе вызвала у Константина лишь презрительный хохот.
— Уходи на все четыре стороны! Но сын останется со мной. Попробуй его забрать — сама в тюрьму угодишь. Я найду, за что.

Жаловаться же на него она боялась пуще всего — слишком хорошо знала его мстительную, жестокую натуру.

Когда Арсению исполнилось тринадцать, в нем созрело твердое решение: так продолжаться не может. Он не испытывал к отцу ни страха, ни почтения — лишь холодное, выверенное презрение. И он знал, что может положить конец этому кошмару. Мальчик давно заметил, что отец занимается темными делами: делал лишние списания зерна, а потом под покровом ночи отвозил его к знакомому мельнику в соседнюю деревню. Молотая мука делилась пополам, и одна часть оседала в доме любовниц Константина в качестве платы за «гостеприимство».

При прежнем, всем известном и всем поддакивающем участковом Арсений бы не решился. Но тот недавно ушел, а на его месте появился новый — молодой, с прямым взглядом, Дмитрий Сергеевич Прутов. Вот ему-то мальчик и подбросил в щель калитки анонимную записку, где подробно указал время, место и маршрут председателя Ершова с краденым добром. Два дня после этого Арсений жил в мучительном ожидании, не в силах смотреть в глаза отцу, чувствуя странную смесь стыда и праведной решимости. Но каждый раз, встречая печальный, угасший взгляд матери, он понимал — другого выхода нет. Отец сам перешел все границы, он вор, гуляка и тиран. И он должен ответить.

— Отец что-то задержался, — тихо произнесла Надежда, кутаясь в поношенную шаль, сидя у потухающей печи.
— Ты его ждешь? Переживаешь? — спросил Арсений, подавая ей кружку с горячим чаем, куда он всегда теперь клал душистые листочки мяты. Они чуть успокаивали материнские нервы, дарили ей хотя бы несколько часов тревожного сна.
— Пора бы уж и вернуться.
— Мама, почему ты никогда от него не ушла? Четырнадцать лет… — еще тише спросил сын.
— Куда мне идти, Арсеньюшка? Здесь мой дом, здесь ты рос. Избу отца мою Константин сразу после его смерти на баланс колхоза передал, чуть только тот организовался.
— А родни у нас разве нет? Никто не приезжает, мы никуда не ездим…
— Мамы моей не стало, когда мне двенадцать было, — вздохнула Надежда. — Сестра у нее, тетя Зина, жива, да у нее своя семья, свои заботы. Приезжала она на похороны дедушки, но Константин дал понять так, что больше видеть ее не желает.
— Почему ты к ней не уехала тогда, не сбежала?
— Тогда бы ты рос без матери, — грустно улыбнулась она, гладя его по волосам.
— А почему никому не жаловалась? Почему молчала?
Надежда лишь посмотрела на него — взглядом взрослой, много пережившей женщины на ребенка, которому еще не дано понять всей сложности жизни. Но где же в самом деле Константин?

Ответ пришел на следующее утро, когда ее вызвали в сельсовет. Несколько суровых мужчин уставились на нее, а молодой милиционер Прутов заявил, что ей надлежит дать показания.
— Что случилось? С Константином что?
— Вам известно, где проводил вечер ваш супруг?
— По делам, наверное, — она машинально перевела взгляд на приятеля мужа, Трофима, который сидел, потупившись, в углу. — Он жив?
— Жив. Но вопросы задаю я, — строго сказал Прутов. — Сообщал ли он вам о цели своей поездки?
— Послушайте, товарищи, — Надежда внезапно выпрямилась, и в ее голосе зазвучали давно забытые нотки достоинства. — Он никогда не утруждал себя отчетами передо мной. И вам, Трофим Сергеевич, — она снова посмотрела на приятеля, — доподлинно известно, что я для него лишь мать его ребенка. Не более.
— Странные речи для законной супруги, — нахмурился Прутов.
— Какие есть. Так что же с мужем?
— Он задержан. С поличным. При попытке сбыта колхозного зерна. Вам что-нибудь известно об этом?
— Ничего. Спросите лучше у его подружек, они, возможно, и про зерно, и про муку вам расскажут с удовольствием. Внутри ее все дрожало, но голос не выдавал волнения.
— Эта записка — ваших рук дело? — Прутов протянул листок с неровным, торопливым почерком, который Надежда узнала мгновенно.
— Н-нет, — сдавленно выдохнула она. — Я малограмотна, в школе не училась, лишь у сына азы переняла. Если б и писала что, так печатными буквами, а не прописью.
— Ступайте домой, гражданка Ершова. Без предписания село не покидайте, вызовем для дальнейших вопросов.
— Да и не собиралась. Куда мне идти-то?

Она шла обратно, и земля уходила из-под ног. Арсений! Зачем?
Дома, сев напротив сына, она задала ему этот вопрос, глядя прямо в его ясные, ставшие вдруг взрослыми глаза.
— Потому что это справедливо. Таким, как он, место за решеткой, — твердо ответил Арсений.
— А ты подумал, что будет с нами? Меня, как жену врага, тоже осудит народный суд. Им не поверят, что я ничего не ведала. А ты… ты отправишься в детдом, сын предателя и вора.
— Нет! — вскочил он. — Этого не случится! Я все расскажу. Все, как есть.
— Кто станет слушать мальчишку?
— Услышат. Обязательно услышат. В селе ведь не все слепы и глухи. Многие знают, какую жизнь ты влачила, знают про его гулянки.
— Сыночек, не надо было, — слезы покатились по ее щекам. — Сейчас может, и знают, а как узнают, что донос от тебя, заклюют нас. Ни вора, ни доносчика в народе не жалуют.
— А что я должен был делать? Смотреть, как он тебя ломает? Видеть твои синяки и слезы? Слышать, что ты всего лишь «мать его сына», будто у тебя и души-то нет! Мама, все образуется. Мы будем жить вдвоем. Я защищу тебя. Я заставлю тебя снова улыбаться. Я ведь даже не помню твоего смеха! — в его голосе звучала недетская, стальная решимость.

И, как ни страшилась Надежда, судьба оказалась к ним милостива. Показания тринадцатилетнего Арсения приняли. Он говорил четко, без дрожи, подробно описывая домашний тиранство отца, его угрозы, из-за которых мать не смела и слова сказать против. Он открыто признался в авторстве записки и заявил, что нисколько не раскаивается. А в конце, подняв голову, четко произнес, что они с матерью готовы публично отречься от Константина Даниловича Ершова и больше никогда не считать его семьей.

Эти слова, сказанные ребенком с такой непоколебимой верой в правду, произвели впечатление. Надежду и Арсения вызвали в город, где перед специальной комиссией и свидетелями они официально, скрепив заявление подписями, разорвали все родственные связи с осужденным.

Когда же Константину Даниловичу в зале суда зачитывали обвинительный приговор, он вдруг зашатался и рухнул на пол бездыханным — не выдержало сердце, сжатое в тисках собственной низости и всеобщего презрения.


Но если официальное правосудие их пощадило, то суд людской, суд односельчан, им еще только предстояло выдержать. Мало кто хотел вникнуть в мотивы поступка мальчика, многие видели лишь факт: сын предал отца. Солнечный луч, пробивавшийся сквозь занавеску утром следующего года, ласково коснулся лица Надежды. Она открыла глаза, и первой мыслью, как всегда, был Арсений. Он, наверное, уже в школе. Вчера допоздна работал на стройке, вернулся усталый, но с каким-то новым, твердым светом в глазах. Ему было всего четырнадцать, но он уже был ее опорой, ее защитой и смыслом.

Воспоминания о побеге из родного села, случившемся год назад, все еще терзали душу. Презрительные взгляды, шипение вслед, обидные клички — все это было невыносимо тяжело для них обоих.

…Тогда, после суда, Надежду «по собственному желанию» вывели из колхоза. А спустя три месяца, ранним туманным утром, она выводила со двора свою единственную кормилицу — пеструю козу Машку, чтобы продать ее соседке. Арсений шел следом, неся узел со скудным скарбом.

— Куда путь-дорогу держите, Надежда? — раздался едкий, знакомый голос соседки Марфы. Та стояла, подбоченясь, у своего плетня. — К супругу, в места не столь отдаленные? Ах, виновата, забыла — отбыл он в мир иной, сердечный. Небось, по ночам плачешь, что кормилец-то сгинул?

Надежда молчала, уставившись в пыльную дорогу.
— Бросьте, — глухо проговорил Арсений, сжимая кулаки.
— А ты что, доносчик, возгордился? Отца сгубил, теперь и на других, поди, точишь зуб? С такими, как вы, и рядом-то страшно стоять! — крикнула ему вслед Марфа.

Надежда больше не слышала. Она уже привыкла к шепоту: «Не могла не знать», «Пока он воровал — сладко ела», «Одного поля ягода». Но теперь все кончалось. Они уходили.

Продав козу за бесценок, она взяла Арсения за руку, и они пошли по той самой пыльной дороге, оставляя позади все, что было их жизнью: родные тропинки, речку, где ловили рыбу, знакомые до боли лица. Теперь у них не было ничего, кроме друг друга и неугасимой надежды в сердце.


В городе их приютила тетя Зинаида, сестра покойной матери Надежды. Женщина добрая, но жившая в тесноте, в маленьком домике на окраине.

— Зинка, родная, сколько лет! — Надежда расплакалась, обнимая родную кровь.
— С похорон батюшки твоего и не виделись, — вздохнула Зинаида. — Не оплакиваю я твоего Константина, хоть и негоже о покойном худо говорить. Помню, как он нас тогда, с похорон, спроваживал, и радость в глазах у него была неприкрытая. И слезинки единой не уронил, когда Ваня наш преставился.
— А мне все кажется, что вот-вот дверь скрипнет и он войдет. Или окрик его услышу…
— Нет его, Надюша. Кончилось. Новая жизнь начинается. И в тот дом тебе дороги нет.

Жизнь в городе была трудной. Работы не хватало, деньги таяли на глазах. Арсений учился, а по вечерам таскал мешки на рынке. Надежда устроилась уборщицей, но чувствовала себя лишним грузом в доме тетки, хоть та прямо и не говорила.

Через месяц, вернувшись с очередных бесплодных поисков лучшей доли, Надежда объявила за ужином:
— Слух есть. На Урале, на стройках новых заводов и электростанций, рабочих рук не хватает. Жилье обещают, паек, зарплату. Может, рискнем?
— Я ж вас не выпроваживаю, — сказала Зинаида, но в ее глазах читалось облегчение.
— Знаю. Но нам нужен свой угол. И… мне нужно далеко отсюда. Туда, где я не буду вздрагивать от каждого скрипа и оглядываться через плечо.


Так они оказались в Свердловской области. Надежду взяли в столовую для строителей, выделив комнату в просторной, шумной коммуналке. Арсения без проблем приняли в школу, и он, крепкий не по годам, сразу пошел работать на стройку — сначала подсобником, потом, освоив азы, и к более сложной работе допускали.

Годы летели. Арсений окончил школу, мечтал об институте, хотел строить города и плотины. Но в 1941-м мечтам юности был вынесен суровый приговор — началась война. А в 1942-м восемнадцатилетнего Арсения проводили на фронт.

— Вернусь, мама. Обещаю, — крепко обнял он ее на перроне, засыпанном желтой осенней листвой.
— Береги себя, сынок. Я буду ждать. Каждый день, — прошептала она, кусая губы, чтобы не расплакаться.

Она осталась одна. Работала теперь в заводской столовой. Жизнь стала сплошной цепью тревог, голодных пайков, усталости и леденящего душу страха за единственного сына. Но она держалась. Держалась ради его писем, ради того дня, когда скрипнет калитка и он вернется.

В столовой часто появлялся Еремей. Слесарь, хромой после неудачного падения на стройке еще в мирное время. Нога срослась криво, и его, к его же ярости и горю, не взяли на фронт. Он был угрюм и нелюдим, носил в себе обиду на судьбу.

Однажды, в редкий тихий час, он подошел к раздаче, где работала Надежда.
— Возьмите хлеб. Лишний кусок. Вам нужнее.
— Спасибо, нет, — покачала она головой. Пайки были строго учетны, и лишнего не полагалось никому.
— Надежда… я заметил, вы стороннитесь мужчин. Вас кто-то сильно обидел?
— С чего вы взяли? — удивилась она, ведь он всегда был немногословен.
— Приметил. Вчера мастер вам комплимент сказал — вы даже улыбнуться не смогли. А когда один из грузчиков позволил себе глупую шутку, вы так сжались, будто ждали удара.
— Показалось вам.
— Знаю, сын у вас на фронте, — сменил тему Еремей, но отходить не спешил. — Как он?
— Как все. Пишет редко. Тяжело. И мне без него…
— А меня не взяли. Негоден, говорят…
— Если все уйдут, кто здесь держать фронт будет? За станками стоять, хлеб растить?
— Верно, — кивнул он, и в его глазах мелькнуло что-то похожее на тепло. — Может, проводить вас сегодня? Поговорить хочется. Мне, кроме вас, вроде и не с кем.


Так началась их странная дружба. Сначала короткие разговоры у порога, потом долгие беседы на скамейке у общежития. Еремей рассказал, что был женат, но жена умерла от болезни. Дочь Зоя перед самой войной вышла замуж и уехала в Казахстан.
— А твой муж? Сын есть — значит, замужем была.
Надежда долго молчала. Но Еремей раскрыл перед ней свою душу, и она, сделав глубокий вдох, решилась. Рассказала все. От начала и до конца. Готова была к тому, что он отвернется.
— Правильно сын твой поступил, — тихо, но твердо сказал Еремей, выслушав. — Терпеть такое — себя не уважать. На его месте я бы то же сделал.

Эти слова стали для Надежды бальзамом. Он один из всех понял. Понял ее и Арсения. Постепенно лед в ее душе начал таять. Ей было уже за сорок, и о любви она и не помышляла. Но Еремей, сквозь свою угрюмость, проявлял нежность. Весной приносил подснежники, летом — букетики луговых цветов, помогал по хозяйству, просто молча сидел рядом, когда ей было особенно тоскливо.

И они оба менялись. Рядом друг с другом они словно оттаивали. Стали легче сходиться с людьми, участвовать в скромных праздниках для тыловиков, даже улыбаться по-настоящему.

Однажды осенним вечером, провожая ее, Еремей неожиданно сказал:
— Надежда, я не красавец и не герой. И нога у меня не та. Но… ты мне очень дорога. Ты добрая, сильная. Я понял, что люблю тебя. И хочу быть с тобой. Если, конечно, ты не против.
Она остановилась и посмотрела на него. В его суровом, обветренном лице она увидела надежность, покой и ту самую теплоту, которой ей так не хватало всю жизнь.
— Еремей… Ты что, замуж зовешь?
— Зову. Пойдешь?
— Пойду, — кивнула она, и вдруг звонко, по-девичьи рассмеялась. — Ой, смотри-ка, я будто снова семнадцать!


Они стали жить вместе. Еремей оказался заботливым, внимательным и надежным. Он стал для нее тихой гаванью, о которой она и мечтать забыла. Вместе они ждали писем с фронта, вместе делили скудный паек, вместе надеялись.

— Знаешь, я ведь тоже жду, — сказал он как-то, глядя в заиндевевшее окно. — Жду, когда Зоя моя приедет. Обещала, как война кончится — сразу в путь. Пишет, конечно. Но скучаю.
Она прижалась к его плечу.
— Дождемся, Еремей. Наши дети обязательно вернутся к нам.


Весной 1945-го Надежда узнала, что ждет ребенка. Она и думать забыла, что это возможно — ведь у нее уже взрослый сын, солдат. Но жизнь преподносила удивительные дары.
— Еремей, я, кажется… в положении, — смущенно проговорила она.
Он замер, а потом осторожно, словно боясь разбить, обнял ее.
— Надюша… Это же счастье! Это самое большое чудо!

Он носил ее, как драгоценность, опекал, баловал чем мог. Он был счастлив безмерно.

Был уже четвертый месяц, когда летом того же, победного года, домой вернулся Арсений. И не один — с ним была девушка, Лидия, санитарка, с которой они встретились на передовой и больше не захотели расставаться.


— Я рад, мама, — сказал Арсений Еремею, куря с ним на лестничной клетке. — Очень рад, что у нее появился ты. Что она наконец-то смеется. Я всю жизнь мечтал услышать ее смех.
— Она… не смеялась? Вовсе?
— Почти никогда. Разве что улыбнется мне. А сейчас… Слышишь?
Из комнаты доносился светлый, беззаботный смех двух женщин — Надежды и Лидии. Для Арсения это был самый прекрасный звук на свете. — Только вот… — он запнулся, но Еремей его понял.
— Я никогда, слышишь, никогда не обижу твою мать. Клянусь. А сейчас она для меня и вовсе — хрустальная, драгоценная.
— Ребенка? — Арсений широко улыбнулся. — А я думал, отчего она так расцвела. Тогда нам с жильем решать надо.
— Мы с твоей матерью переедем в комнату в общежитии, что мне как передовику дали. А вы оставайтесь здесь. Здесь просторнее. Надеюсь, скоро и внуками наполнится.
— Выходит, мамины внуки будут рости с ее же братом или сестренкой, — засмеялся Арсений и крепко пожал руку Еремею. — Договорились.

В конце ноября Надежда родила девочку. Назвали ее, конечно, Надеждой — в честь матери и в знак веры в новое, светлое будущее. А весной следующего года на свет появился первый внук — крепкий, голубоглазый мальчуган, названный Виктором.

На крестины сестренки приехала и Зоя, дочь Еремея. Как и Арсений, она с радостью и слезами обняла отца, увидев в его глазах давно забытый покой и счастье.

Арсений же, как и мечтал, поступил в институт. Страна лежала в руинах, и его руки, его знания были нужны как никогда. Он строил мосты, возводил дома, восстанавливал фабрики — строил ту самую мирную жизнь, ради которой проливал кровь на фронте.

А по вечерам в их доме, теперь уже отдельной маленькой квартирке в новом доме для рабочих, собиралась большая, шумная семья. Звучал смех детей, переплетались голоса взрослых, пахло пирогами и свежезаваренным чаем с мятой. Надежда, теперь уже седовласая, но с ясными, спокойными глазами, смотрела на это свое маленькое царство — выстраданное, завоеванное, построенное любовью и верой. Она смотрела на мужа, ловя его теплый, полный безмолвного понимания взгляд, на сына и невестку, возившуюся с малышами, на свою маленькую Наденьку, резвившуюся на ковре.

И тогда она понимала, что все пройденные испытания, вся горечь и боль остались где-то далеко, в прошлом, за толщей лет. Они были темной землей, в которую упало зерно ее терпения. А теперь из него взошло и расцвело вот это — тихое, прочное, настоящее счастье. То, что нельзя отнять, что не зависит от ветров перемен. Оно жило здесь, в этих стенах, в смехе детей, в крепком рукопожатии мужчин, в ее собственном сердце, которое, казалось, научилось заново любить и биться в такт с жизнью — ровно, спокойно и благодарно. Прошлое отступило, растворившись в тумане лет, уступив место свету нового дня, который они создали сами — всем вместе.