Он копал этот колодец 40 лет назад, чтобы сделать мне предложение. А сегодня я хотела от него уйти. Одна болезнь и глоток ледяной воды напомнили нам, что мы до сих пор пьём из одной чаши

Вечер опускался на деревню густыми, бархатистыми сумерками, окрашивая стены старого дома в цвет увядшей сирени. В этой мягкой, обволакивающей тишине, нарушаемой лишь треском поленьев в печи, прозвучали слова, отточенные годами молчаливого недовольства, острые и холодные, как лед на январьском ведре.

— Всё, уезжаю к дочери, опостылел ты мне, надоел, — произнесла Варвара, и голос её, обычно такой мягкий и округлый, теперь звенел, как надтреснутый колокольчик. Она принялась резко, с преувеличенной энергией, перекладывать вещи на комоде, будто это движение могло подтвердить серьёзность её намерений, придать вес угрозе, произнесённой в тысячный раз.

Напротив, в глубоком, потертом кресле у печи, сидел Егор. Он, не отрываясь, смотрел в окно, где последний луч солнца цеплялся за верхушку старой берёзы. Затем, медленно, с подчёркнутой неспешностью, закинул ногу на ногу и с громким, почти театральным шорохом развернул газетный лист. Бумага хрустнула и протестующе затрепетала в его руках.
— Езжай, ветра попутного, — проговорил он, и в его голосе не было ни злости, ни даже досады, лишь усталая, привычная скука. — Не впервой собираешься.

Варвара резко швырнула на спинку стула вышитое полотенце, которое только что перебирала. Оно повисло, безжизненное и сморщенное.
— Я тебе сколько раз говорила: колодец никакой стал, цвыркает, а воды кот наплакал! Нельзя было разве по теплу наладить? Всё лето прошло, а ты только и делал, что на завалинке сидел да на облака смотрел! Руки, что ли, отсохли?

Газета с гневным шелестом рухнула на колени. Егор поднял на жену взгляд, и в его обычно спокойных, серых, как речная галька, глазах вспыхнули редкие искры.
— А я что делал? — его голос стал ниже, напряжённее. — Видишь, сам не могу. Спина, Варя. Она не гнётся, как раньше. Да и деньги надо на ремонт, на насос новый, на трубы. А где их взять? Ты же всё на чёрный день копишь… скупердяйка ты, чулок свой развяжи, дай на день светлый!

— Экий богач нашёлся, приказывает мне! — Варвара всплеснула руками, и тень от её движений заплясала по стенам. — Ещё чёрным днем попрекаешь! А на какие шиши детей-то проводили? У старшей двое малышей, без мужа горбатится, у младшей, хоть и муж есть, так они ему тоже достаются горбом своим. Нечего было шиковать в своё время: то с Васькой посидишь, то с Мишкой покуралесишь… Все деньги на ветер!

— Не попрекай! — Он встал, и тень его, огромная и колеблющаяся, накрыла половину комнаты. — Я хоть и позволял себе иногда отдохнуть, душу отвести, так я и вкалывал, Варя, до седьмого пота! Забыла что ли? Крыша над головой, хлеб на столе – всё на мои деньги куплено, моими руками сделано!

— Ага, всё куплено, — с горькой усмешкой парировала она, — колодец только не наладил. Самый корень жизни нашей, а он сохнет, как твои обещания.

— Тьфу ты, зараза, надоела! — махнул он рукой, и снова опустился в кресло, будто вся энергия гнева мгновенно его покинула. — Пенсию дождусь, налажу. А ты давай, мотай к Машке или к Катюхе, я и один обойдусь. Тишины хоть наглотаюсь.

Варвара, не сказав больше ни слова, резко развернулась и вышла в соседнюю комнату, нарочито громко хлопнув дверью. Тишина, которая воцарилась после этого хлопка, была густой и тяжёлой, как кисель. Она присела на край кровати, уставившись в узор на половике. На душе, и правда, скребли кошки, но не злые и дикие, а жалобные, тоскующие. Обида была старой, затяжной, как ржавчина на железе. Обидно было не столько на слова, сколько на эту беспомощность — и колодец, этот упрямый старый цилиндр в земле, уже несколько лет подавал воду с капризностью избалованного ребёнка. Пробовали чинить, латали, когда силы ещё позволяли, но время брало своё, и снова приходилось прикладывать нечеловеческие усилия, чтобы добыть несколько ведер живительной влаги. У соседей уже давно в домах журчали краны, а они всё тянули тяжеленные бадьи, и спина Егора с каждым годом гнулась под этой ношей всё ниже.

Мысль о дочерях была, конечно, лишь угрозой, жестом отчаяния. Уехать на недельку, максимум две — чтобы он побыл один, прочувствовал тишину, которую так хвалил. Но запал гнева всегда выдыхался быстро, как воздух из проколотого мяча. Она отмалчивалась день, другой, показывая ледяное презрение, а потом жизнь, как ручей, обтекающий камень, постепенно возвращалась в привычное русло.

Через час, когда первые звёзды уже зажглись в синеве за окном, Варвара вышла из комнаты. Егор лежал на диване, укрытый стареньким пледом, и смотрел в потолок. Неподвижно. Слишком неподвижно. Подойдя ближе, она заметила необычную бледность его кожи и странный, отсутствующий блеск в глазах.
— Чего лежишь? — спросила она, и голос её потерял всю былую твердость, стал настороженным, мягким.

Он лишь слабо повернул голову. Она, машинально, как делала это десятки раз за их совместную жизнь, приложила ладонь ко его лбу. Кожа горела сухим, тревожным жаром.
— Ты чего? Заболел, что ли?
— Не знаю, Варь… чего-то худо мне… — голос его был тихим, хриплым, лишённым всяких красок. — Всё кости ломит, и в голове туман.

Сердце Варвары сжалось холодным комом. Всё — обиды, колодец, глупые претензии — мгновенно улетучилось, как дым. Первым делом она накинула платок и почти побежала к дому фельдшерицы, Анны Семёновны, чей небольшой домик стоял на другом конце деревни.

— Температура высокая, воспаление даёт о себе знать, — сказала Анна Семёновна, уже вернувшись с мужем. — Лежать обязательно, покой, тёплое питьё. Вот эти таблетки давайте по схеме. Завтра в район поеду, ещё чего нужно привезу. Выздоравливайте, Егор Никифорович.

Когда дверь за фельдшерицей закрылась, в доме снова воцарилась тишина, но теперь она была иной — напряжённой, чуткой, полной незримой тревоги. Варвара присела на краешек постели, взяла в руки его крупную, исчерченную прожилками руку и сжала её. В другой её руке бессознательно комкался носовой платок.
— Егорушка, ну как ты? Не лучше тебе? — прошептала она, и в голосе её слышался неподдельный, животный страх.

— Ничего, оклемаюсь… — он попытался улыбнуться, но получилась лишь болезненная гримаса. — Ты лучше… принеси воды колодезной. Хочется до зарезу… нашей, студёной. Я бы сам… да силы нет.

— Да вот же вода, целое ведро, уже согрелась, самое то пить, — запротестовала она. — Колодезную тебе сейчас нельзя, простудишься ещё пуще.

Он посмотрел на неё. Его взгляд, обычно такой уверенный и немного насмешливый, стал беспомощным, глубоким, как тот самый колодец. В нём была тихая, безропотная просьба, от которой сжалось горло.
— Варюша… а ты принеси… хоть губы смочить… уж очень хочется свежей… вкус её почувствовать…

Не в силах отказать этому взгляду, она накинула шаль и вышла во двор. Ночь была тихой и морозной, звёздной. Лёд на лужах хрустел под ногами тонким, чистым стеклом. Подойдя к колодцу, она с трудом, преодолевая сопротивление старого механизма, накачала небольшое ведёрко воды. Вода выходила с трудом, цвыркала и плевалась, как обиженное существо. Принесла она её в дом, прозрачную, ледяную, с мелкой рябью на поверхности. Зачерпнула кружкой, подошла к ложу. Он лежал на спине, прикрыв глаза, дыхание его было неглубоким и частым.

Она смочила пальцы в ледяной влаге и осторожно, с нежностью, которой не было между ними уже много лет, коснулась его пересохших, горячих губ.
— Только бы не навредить… — прошептала она в пустоту.
— Слышу… слышу, Варенька… спасибо… Дай ещё… хоть вкус почувствовать…

И тогда она, словно вспомнив старый, полузабытый обряд, окунула всю ладонь в ведёрко и, не вытирая, провела мокрой, холодной рукой по его пылающему лбу.
— Вооот… водица студёная, крещенская… пусть всю хворь унесёт, всю немочь вымоет… У нас хоть и нет храма близко, никто не освящает её по чину, а всё одно… святая она сейчас, в такую ночь, в каждом колодце… Вся земная вода ныне благословенна…

— Ты чего там бормочешь? — приоткрыл он глаза. — Говори громче… я тоже послушать хочу. Поговори со мной, Варюша… как раньше…

Она поправила подушку под его головой, смахнула со лба седую прядь, потом тихо, почти напевно начала рассказывать, глядя куда-то в угол, где трепетали тени от свечи.
— Вот мы из-за колодца поспорили с тобой… А помнишь, у колодца мы и встретились впервые? Не у этого, старого да капризного… А у того, что на краю Переулка, бревенчатого, с резным срубом под крышей… Ведро на цепи, с таким скрипом опускалось, будто старый песню заводил… А потом ручку крутишь, и оно поднимается, тяжеленное, полное до краёв, и вода в нём… будто не вода вовсе, а самый чистый свет, превращённый в жидкость… Я тогда с матушкой ходила, ведра носила… А потом и одна бегала… А ты стоял там однажды, в самую жару, в колодец заглядывал, так серьёзно… А я подошла, засмеялась и говорю: «Кого там увидел? Может, суженую свою?»

Она наклонилась к нему, и её голос стал ещё тише, доверительным.
— Ты так резко отпрянул, будто испугался не на шутку, а потом меня увидел, и лицо твоё всё озарилось… таким смущённым, таким тёплым смехом… Вот так у колодца мы и встретились… Егорушка, ты, может, устал, не надо мне болтать, ты и сам всё помнишь…

— Нет, говори… мне так легче дышится… — прошептал он, и его рука слабо потянулась к её руке. — А я сверяться буду… вдруг ты чего приукрасила, да переиначила…

— Ох, ты же какой… проверяющий… — на её губах дрогнула улыбка, первая за этот долгий день. — Ну проверяй, проверяй… У этого же колодца, среди бела дня, на глазах у всей улицы, а особенно у бабы Дуни, ты меня за руку вдруг поймал да обниматься полез… Не постеснялся никого. А баба Дуня, конечно, мигом доложила матери моей… А я потом ревела в подушку, тебя же ругала, говорила, что нарочно ты так, чтобы меня опозорить… А ты… ты вечером того же дня к нашему крыльцу подошёл, шапку в руках помял да с порога и бух: «Отдавайте за меня Варвару, я на ней женюсь»… Вот такой ты был, Егор Никифорович… смелый да прямой… Ну а пожениться мы и раньше думали, тихо так… но мне на сердце так легко стало, так светло, когда ты так громко, на весь мир, это сказал… — голос её оборвался, и она вытерла незаметно уголок глаза.

— Жаль… что тот колодец разобрали, — тихо, после паузы, сказал он. — Как только скважины пошли по деревне… так и зачах он, забросили его… А вода там… особенная была… Жаль… ведь руки наших же, деревенских, его слаживали, каждое бревно подгоняли…

— Так боялись же, чтобы кто в него, особенно ребятня, не свалился… Сначала крышку наглухо прибили, а потом и вовсе, чтобы греха не было, разобрали… Давно это… давным-давно… — Она снова прикоснулась к его лбу. — Ну как ты, полегчало хоть капельку?

Он повернул к ней голову, и в его глазах, помутнённых жаром, вдруг промелькнул знакомый, стальной огонёк.
— Варя… а наш колодец я налажу… Обещаю. Старый он, корявый, пора с ним по-хорошему, капитально… Вот пенсия придёт…

— Да брось ты, — перебила она его, и в голосе её звучала нежная строгость. — По теплу всё сделаем, вместе. А деньги… деньги есть. Ты же правду говорил, я на чёрный день копила. Только вот думаю я теперь… лучше эти деньги на день светлый потратить, чтобы жизнь нашу облегчить… Чем чёрного ждать, который, гляди, и не придёт вовсе…

— И то… правда… — с облегчением выдохнул он, и веки его снова сомкнулись. — Мне бы оклематься… Я вот что думаю… не просто колодец починить… Воду… в дом надо провести. Прямо сюда. Чего мы с тобой, не заслужили, что ли? Я хоть уже и не смогу сам… так наймём людей, мастеров… Хватит нам ведра таскать…

— Ой, размечтался ты, мой кормилец, — покачала головой Варвара, но в глазах её светилось одобрение. — Давай-ка сначала температуру мерить, да таблетки пить, что Анна Семёновна прописала. А там… там видно будет. Всё успеется.


Прошло две недели. Егор окончательно встал на ноги, хотя по ночам ещё донимал его глухой, затяжной кашель — эхо недавней болезни. Приезжали дочери, шумные, заботливые, наполнившие дом смехом внуков и ароматами домашней выпечки. Зять младшей, Катерины, крепкий, добродушный мужчина по имени Сергей, за обедом услышал стариковские разговоры о колодце и воде.
— Да бросьте вы, батя, с этим колодцем возиться! — махнул он рукой. — Век живи — век учись, как говорится. Теперь не те времена. — И, к всеобщему удивлению, он достал из кармана пачку денег и твёрдо положил её на стол. — Вот, это вам на первый взнос. Летом воду в дом проведём обязательно. Вы тут узнавайте цены, мастеров в районе найдём. А мы с Катькой поможем. Договорились?

— Пап, мам, правда, — поддержала Катя, обнимая мать за плечи. — Вы уже не в тех силах, чтобы ведра на себе таскать. Пусть даже и двадцать шагов до колодца. Провести воду прямо в дом — это ж такое счастье, такая свобода будет!

Егор и Варвара лишь кивали, смущённо улыбаясь, и торопливо собирали со стола тарелки. Они молчали о недавней ссоре, о годах взаимных упрёков, выросших, как та ржавчина на насосе. Они знали, что детям лучше не знать всех подробностей их быта, всех этих мелких обид и усталости — а то влетит им по первое число. В хорошем, светлом смысле. Потому что детям, выросшим и улетевшим из родного гнезда, так важно верить, что у их родителей всё как в той старой, доброй песне: «дедушка с бабушкой рядышком сидят…». И чтобы никак иначе.

А воспоминание о той первой встрече у старого, давно исчезнувшего колодца… Оно осталось их сокровенной тайной, их личной реликвией. Оно было подобно той самой колодезной воде — не просто чистой и студёной. Оно было живым. В нём отражалось небо их молодости, звенел её смех, скрипела та самая ручка, которую они крутили вместе. В нём был вкус — вкус первой любви, не описанный ни в одном языке, но такой явственный, что, закрыв глаза, можно было почувствовать его и сейчас, спустя десятилетия. Потому что у настоящей памяти, как и у воды из родного источника, вкус всё-таки есть. Это вкус дома. Это вкус руки, сжатой в трудную минуту. Это вкус тихого слова, сказанного вовремя.

И вот однажды, уже ближе к весне, когда снег осел, потемнел и стал ноздреватым, они вышли во двор вместе. Егор, всё ещё немного покашливая, прислонился к косяку, а Варвара подошла к колодцу. Она взялась за холодный железный рычаг, но не стала нажимать. Она просто положила на него ладонь, будто ощупывая сердцебиение спящего великана. Потом обернулась, встретилась с ним взглядом. Он смотрел на неё из глубины крыльца, и в его глазах она прочла то же, что чувствовала сама: благодарность не за воду, а за ту долгую дорогу, что привела их от первого колодца к этому, от первого взгляда — к этому, от первой ссоры — к этому молчаливому, прочному миру. И этот мир был теперь глубже любого колодца, тише любого утра и прочнее любого сруба. Он был их главным, нерушимым наследием. И он начинался прямо здесь, у этого старого, упрямого журавля, под этим бескрайним, вечно новым небом.