На дворе стоял март 1910 года. Последние дни зимы цеплялись за землю хрустальными узорами по утрам, но к полудню солнце уже набирало силу, заливая просторные уральские дали золотистым, тёплым светом. Лука, возвращаясь с заработков из дальнего села, бодро шагал по обочине дороги, где земля ещё не была разбита колёсами телег и конскими копытами. Под ногами хрустел подтаивающий снежок, смешанный с прошлогодней листвой, а в воздухе витало обещание скорой весны – терпковатый запах мокрой коры, сырой земли и чего-то неуловимо свежего, словно сама природа делала глубокий вдох перед пробуждением.
Полный задора и сил, он легко перепрыгивал через проталинки, где уже проглядывала темная, почти чёрная земля, спешил засветло вернуться домой к молодой жене Веронике. Сердце его пело незамысловатую, радостную песню – мелодию предвкушения встречи. Разгорячённый быстрой ходьбой, парень снял старенький армяк и перебросил его через плечо. Холодный мартовский ветерок, сквозивший меж стволами голых берёз, обдал его теплую кожу мурашками, однако он не обращал на это внимания, забыв о том, что весеннее тепло на Урале обманчиво и коварно. Мысли его были далеко впереди, в уютной избе на окраине села, где дожидались его два самых дорогих существа.
Их союз был удивительным сплетением двух противоположностей, создающим удивительную гармонию. Лука невысокого роста, но складный, с живыми, быстрыми движениями, весёлый, кучерявый парень, острый на язык, постоянно сыпавший шутками и прибаутками, способный развеселить даже самого угрюмого человека. Вероника, девица высокая и статная, с осанкой лесной цапли, была сдержанна во всём. Её тишина не была пустотой – она была наполнена глубоким, спокойным содержанием. Без лишней суеты она передвигалась по избе, и каждое движение её было отточено и целесообразно, успевая быстро управиться с нехитрым, но требующим постоянных рук хозяйством. В ответ на побасенки и шутки мужа лишь ласково улыбалась, и в уголках её губ играли лучистые морщинки счастья. Несмотря на крайнюю нищету, которая и погнала Луку на дальние заработки, супруги были безмерно счастливы в своём маленьком мире. Из этой светлой, словно чистое весеннее небо после долгого ненастья, любви появилась на свет дочь Анютка, ласково называемая Нюронькой.
Казалось уже забылась та неприятность, случившаяся во время их свадьбы, маленькая тёмная точка на белоснежном полотне радости. Но почему-то именно сейчас, когда до дома оставалось несколько вёрст, она припомнилась Луке с необычайной ясностью. Молодые после венчания возвращались из церкви в розвальнях, запряжённых горячим гнедым конём. Украшенный лентами и бубенцами, он, сдерживаемый крепкой рукой Луки, рвался вперёд, и звон колокольчиков смешивался со смехом гостей. Лука не отводил влюблённых глаз от ненаглядной Веронички. Когда она, краснея, приподнимала стыдливо опущенные длинные ресницы, он буквально тонул в её тёмных, глубоких, как лесные озёра, очах. В них отражалось и зимнее небо, и его собственное, сияющее от счастья лицо.
— Желанная! Моя навеки! — стучало сердце, готовое выскочить из груди и упасть к её ногам, как подношение.
Неожиданно конь встал, точно вкопанный, зафыркал и потянул голову назад – путь преградила женщина, вынырнувшая из-за поворота, как тень. Она была немолода, одета в потрёпанный тулуп, а её лицо, когда-то, наверное, миловидное, теперь искажала гримаса непереносимой боли:
— Да будьте вы трижды прокляты! — прошипела она горько, окинув молодожёнов ненавидящим, прожигающим взором, и медленно, нехотя, освободила дорогу. Словно ледяная вода окатила с ног до головы. Счастливые глаза невесты мгновенно наполнились слезами, как два переполненных родника:
— Кто это? За что, Лука? Что мы ей сделали?
— Откуда мне знать… Не в себе, видно, помутился разум от горя какого, — прямая взгляд в сторону, сжав вожжи так, что костяшки пальцев побелели, ответил он и резко, слишком резко подстегнул коня.
Вероника никогда не напоминала об этой досадной встрече, не спрашивала больше, а Лука всеми силами старался навечно забыть короткую, жгучую вспышку чувств к уже немолодой, вдовой женщине, у которой недолгое время жил в работниках. То было не любовью, а скорее, жалостью, смешанной с молодой горячностью, желанием быть нужным, стать опорой. Но как часто, оказавшись во власти таких случайных, бурных порывов, мы принимаем их за подлинные, вечные чувства, и лишь позже, встретив настоящую любовь, ту, что тиха и глубока, как река, понимаем всю иллюзорность прежних переживаний. Так однажды увидев Веронику на деревенском празднике, парень навек потерял покой и разом, окончательно охладел к вдове. Женщина умоляла его остаться, цеплялась за его одежду дрожащими руками, но он ушёл, не оборачиваясь и не взяв заработанных денег, чувствуя лишь острую жалость и непреодолимое желание бежать к тому новому, чистому свету, что озарил его жизнь.
Сейчас он гнал от себя эти неприятные, тягостные воспоминания, как назойливых мух, но они всплывали в его памяти с упрямой, зловещей настойчивостью и оседали на душе тяжким, холодным грузом, словно предостерегая. Он тряхнул головой, словно отгоняя дурные мысли, и зашагал быстрее, почти побежал, желая поскорее обнять жену, прикоснуться к тёплой щёчке дочери, вдохнуть родной запах дома – печного дыма, хлеба и сушёных трав.
Но как ни спешил парень, расстояние упрямо не желало сокращаться. Тучи сгустились, накрапывал мелкий, холодный дождь, превративший дорогу в скользкую кашу, замедлявшую шаг. До дома он добрался только глубокой ночью, когда в чёрном небе уже горели редкие, одинокие звёзды, а свет в оконце его избушки не горел, поглощённый всеобщим мраком.
— Спят, сокровища мои… Не стану будить, пусть отдыхают, — решил Лука, чувствуя, как с него сходит последнее напряжение долгого пути. Он присел на холодную, влажную завалинку, прислонившись спиной к грубо отесанному бревну. Натруженные ноги гудели от усталости, он только теперь это по-настоящему почувствовал. Вся дорога прошла на адреналине ожидания. — Подросла, поди, наша Нюронька, а Вероничка-то как обрадуется, как глаза её засветятся… — блуждали его сонные мысли от жены к дочери и обратно, сплетаясь в сладостный, умиротворяющий узор. То представлял, как прильнёт к его груди жена, а он отыщет в полумраке её спокойные, ласковые глаза и поцелует эти лучистые звёзды, то – как он возьмёт на руки махонькую дочурку, и она обовьёт его шею мягкими ручками, а он бережно прикоснётся губами к её румяным, персиковым щёчкам, таким родным и тёплым. Волна нежных, согревающих чувств накрыла Луку с головой, он привалился к стене, и усталость смешалась с блаженством, увлекая в тёплые объятия тихого и спокойного сна.
— Давно ли ты пришёл? Почему не постучал, не вошёл? Совсем замёрз, наверное, — разбудил его бархатный, полный беспокойства и нежности голос Вероники. Она стояла над ним, закутанная в большой платок, а в руке её тускло мерцал огарок сальной свечи.
— Да нет, недавно… Задремал тут маленько, умаялся с дороги, — поднял на неё полный безграничной любви и ласки взгляд Лука, и весь мир в тот миг сузился до её лица, озарённого дрожащим пламенем.
Их изба стояла на самой окраине села, у самой кромки старого, могучего леса. Рассвет уже золотил макушки вековых сосен, пробирался сквозь раскидистые, мохнатые ветви, отчего тёмные стволы казались нежно-розовыми, почти живыми. Нежно-голубой, вымытый ночным дождём купол неба раскинулся шатром над головой, а воздух был хрустально чистым, холодным и пьяняще свежим, словно его только что сотворили.
— Боже милостивый! Какая красота-то кругом… — прошептал Лука, охваченный внезапным, острым восторгом бытия, и, крепко обняв жену за плечи, вошёл в тёмный сенник, а затем и в тёплую, пропитанную сонным дыханием избу. Не знал он и не ведал, что видел эту утреннюю красоту, эту жену в дверном проёме в последний раз в своей короткой, яркой жизни.
Анютка спала на большой кровати, разметав тёмные, шелковистые кудряшки по грубоватой, но чистой подушке. Губки её были приоткрыты, а длинные ресницы отбрасывали тени на щёки.
— Милушка моя… Большая-то какая стала! Совсем девица, — восхищённо прошептал Лука и опустился на лавку у печи, чувствуя, как вдруг на него накатила странная слабость. Вероника засуетилась было около печи, чтобы затопить её, приготовить ему поесть, но он мягко остановил её жестом:
— Не надо, родная. Устал я что-то сильно, просто обними меня покрепче, Вероничка, посидим так…
Она присела рядом, прижалась к нему, и он почувствовал её тепло, знакомый запах льняного платья и печёного хлеба. Но внутри него уже разливался странный холод, идущий от самых костей. Озноб, охвативший организм изнутри и снаружи, сменился тошнотворной немощью и слабостью, которые, нарастая, как прилив, овладевали телом, туманили разум, увлекая душу в тёмное, неведомое пространство. Лука проболел только одну неделю – неделю бреда, горячечных видений и тихих стонов, в которых мелькали и образы молодой жены, и смех дочери, и искажённое лицо той женщины на дороге. А на восьмой день, когда за окном вновь зазвенела капель, он затих, и душа его, лёгкая, как мартовская проталинка, улетела в то хрустально-чистое небо, которое он так восхищённо наблюдал в своё последнее утро.
После похорон Вероника долго, бесконечно долго сидела в опустевшей разом избе. Тишина, обычно такая уютная и живая, теперь давила, стала густой и тяжёлой. Женщине казалось, будто вместе с грубо сколоченным гробом вынесли не только мужа, но и все пожитки, весь свет, все звуки, оставив лишь холодные стены и гулкую пустоту. Она сидела за большим обеденным столом и бережно, с нежностью поглаживала рукой его столешницу, выскобленную добела, любовно отполированную годами использования. Стол с массивными резными ножками, похожими на львиные лапы, Лука сделал его своими руками вскоре после свадьбы, в первые, самые счастливые дни.
— Детей будет у нас много, Вероничка! — говорил он тогда, весело посмеиваясь, строгая очередную деталь. — Надо, чтобы всем места хватило, чтобы вся семья за одним столом собиралась.
Муж был скор и искусен в работе, любое дело в его проворных, сильных руках спорилось и ладилось. Будь то этот стол, или тонкие деревянные ложки, или ажурное плетение корзин из ивового прута, которыми он вдосталь обеспечивал всех деревенских баб. Одно слово – мастер на все руки, а уж балагур и рассказчик, каких свет не видывал. И вот теперь его не было. И смех его умолк.
Слёз не было. Они, казалось, застыли где-то глубоко внутри, образовав ледяную глыбу под сердцем. Только чувство абсолютной, беспросветной безысходности и одиночества тисками сжимали грудь. Женщине казалось, что течение жизни остановилось навсегда, время замерло, а вместе с ним исчез и всякий смысл её дальнейшего существования на этой земле.
В колыбельке, подвешенной к матице, забеспокоилась, заворочалась Анютка. Вероника подошла к дочери механически, на ощупь. Девочка проснулась, улыбалась сонно и тянула к матери пухленькие, тёплые ручки. И вот тогда, глядя на это беззащитное, доверчивое существо, горячие слёзы, наконец, пробили ледяную плотину. Они хлынули обильно, беззвучно, застилая глаза, капая на маленькие пальчики дочери. Малышка перестала улыбаться, её личико стало серьёзным. Она вопросительно, как-то по-взрослому, пронзительно и осознанно вдруг посмотрела на мать. Вероника вздрогнула от этого недетского, слишком понимающего взгляда:
— Как же ты похожа на него… В самые глаза, — прошептала она, и в её голосе прозвучала и боль, и изумление.
Она прижала девочку к себе, к горлу, словно прячась от этого пронзительного, живого напоминания, такого странного и необычного для крошечного ребёнка. И в этом тёплом комочке, в его доверчивом прикосновении родилась новая, слабая ещё мысль, пробивающаяся сквозь отчаяние, как росток сквозь мёрзлую землю.
Жить. Надо как-то жить дальше… Ради этого тёплого дыхания у щеки. Ради этих глаз, которые так похожи на его глаза.
Фёдор Николаевич Мишакин, вдовец пятидесяти лет от роду, человек солидный и уважаемый во всей округе, уже несколько дней присматривался к стройной молодой женщине, работающей среди других у него на гумне. Шёл обмолот, воздух был густ от золотой пыли, звенели голоса, скрипели телеги, но она, эта женщина, будто существовала в отдельном, тихом измерении. Она высоко и гордо держала голову, и даже простая, чистая, аккуратно заштопанная одежда не могла скрыть природной грации. Она скрадывала крайнюю нужду, в которой, по всей видимости, ей приходилось существовать, но не могла скрыть достоинства. А сохранение человеческого достоинства при любых, самых суровых жизненных обстоятельствах всегда являлось отличительной чертой уважающей себя бедности и не могло не вызывать неподдельного почтения.
Работала она без суеты и разговоров, движения её были размеренны, точны и экономичны, во всём чувствовалась давняя привычка к тяжёлой, неблагодарной крестьянской работе. Когда другие женщины, устав, пересмеивались, подшучивая друг над другом, позволяя себе крепкое словцо, она не присоединялась, но и не осуждала, оставаясь как бы немного в стороне. На прямые вопросы отвечала доброжелательно, но односложно, так что вовлечь её в общий, весёлый разговор не представлялось возможным. В короткие, редкие минуты отдыха, когда работницы, скинув платки, подхватывали залихватскую, грустную песню, начатую весёлой и шумной Марфуткой, она сидела на сложенных мешках в стороне, погружённая в свои невесёлые думы, и взгляд её был устремлён куда-то далеко, за лес, за синюю кайму горизонта.
Фёдор Николаевич через сыновей осторожно разузнал, что живёт она у Никитичны, своей тётки, в соседней деревушке, раскинувшейся за быстрой речкой, вдовая, одна растит малютку-дочь, слывёт строгой, серьёзной и малообщительной. Больше информации добыть не удалось, и эта завеса тайны лишь подогревала интерес. Всё в ней было любо зрелому мужчине: неброская, но истинная красота, проступающая в плавных линиях щёк, в изгибе шеи, стройный, гибкий стан, прямая, негнущаяся спина и та самая спокойная, внутренняя уверенность, что читалась в каждом жесте.
В один из дней, когда основная работа была закончена и женщины смахивали с себя соломенную шелуху, он, преодолев неожиданное для себя самого смущение, подошёл к ней ближе.
— Как же зовут тебя, красавица? — обратился он нарочито игриво, по-молодому, пытаясь скрыть за простоватой ухмылкой настоящую робость.
Варвара — а это была она — тщательно отчищавшая приставшие к посконной юбке соломинки и зёрнышки, не спеша распрямилась во весь свой рост и посмотрела на него. Взгляд её был ясен, спокоен и совершенно непроницаем.
— Варвара Артемьевна, — ответила она чётко и обожгла его тем самым взглядом, что мгновенно устанавливал между ними непреодолимое расстояние, словно она была царской особой, а он — простым подданным.
— Какова!.. А гордости-то, а стать в тебе сколько! — мысленно восхитился Фёдор Николаевич и почувствовал себя неловко, почти мальчишкой. Женщина молча повернулась и пошла прочь от растерявшегося хозяина, её ступни мягко ступали по рассыпанному зерну.
Ещё несколько дней он наблюдал за нею украдкой, стараясь находиться поблизости под благовидным предлогом, а когда требовалось поднять тяжёлый, туго набитый мешок с зерном, всегда оказывался рядом и молча взваливал его на свои широкие плечи, кивая ей в ответ на короткое, скупое «спасибо». Его сыновья и снохи также работали, не покладая рук, создавая слаженный семейный механизм, и даже пятилетний Василёк, круглолицый и веснушчатый, как птенец, деловито подносил работникам пустые мешки, серьёзно надув щёки.
Вскоре сезонные работы с хлебом подошли к концу, гумно опустело, а с прочей, неотложной работой хозяин управлялся своими силами, потому наёмные работники больше не требовались. От мысли, что он не сможет каждый день видеть это спокойное, красивое лицо, эти руки, ловко управляющиеся с любой работой, становилось невыносимо тоскливо и пусто. Так прочно, неожиданно и властно завладела она его немолодым, уже постигшим горе утраты сердцем.
Согласно уговору, Фёдор Николаевич должен был рассчитаться с тремя подёнщицами и деньгами, и натурой – зерном. В амбаре, пропахшем деревом и сухими травами, он обошёл женщин, передавая каждой причитающуюся сумму, занося в потрёпанную тетрадь крестики.
— А хлеб-то, бабоньки, сам завтра свезу по дворам, — сказал он громко, но взгляд его невольно искал и находил Варвару. Лишь на мгновение, на одно короткое мгновение в её тёмных, глубоких глазах мелькнула тень смущения, лёгкое облачко, однако мужчина, уже научившийся ловить каждую её эмоцию, успел это заметить и внутренне воспрял, радостно добавив: — Спасибо вам, работницы, за труд, за усердие! Стало быть, до завтра!
В тайной, трепетной надежде он искал в её лице хоть какого-то ответа, отклика на свои чувства, но Варвара смотрела на него, как обычно, прямо и спокойно, казалось, даже с лёгким равнодушием, и снова опустила глаза к своим загрубевшим, но ухоженным рукам.
Утром он загрузил телегу мешками с зерном, аккуратно увязал их верёвкой и стал неспешно развозить по дворам. К покосившемуся, но чистенькому домику Никитичны он подъехал в самую последнюю очередь, оттягивая и одновременно жаждая этой встречи. Огляделся, куда бы привязать вожжи, но не найдя подходящего столба или кольца, просто подоткнул их под мешки и направился к калитке. Избушка практически вросла в землю, обняв её мхом на крыше, и казалась маленькой, скрюченной старушкой, присевшей отдохнуть. Но в крохотных, словно игрушечных оконцах виднелись белоснежные, крахмальные занавески, расшитые затейливым, цветным узором – видимая печать женских рук и стремления к красоте вопреки бедности.
Фёдору Николаевичу пришлось низко пригнуться, чтобы войти в сени, а затем и в саму избу, так низка была притолока. Он огляделся в полумраке, привыкая к свету, и, найдя в красном углу почерневшие от времени образа, широко, с твёрдой верой перекрестился:
— Здравы будьте, хозяева! Мира вашему дому! Куда хлеб-то сгружать прикажете?
— И тебе, кормилец, здравствовать, Фёдор Николаевич! — поклонилась в ответ, кряхтя, Никитична, маленькая, сухонькая старушка, и заспешила к вешалке за полотенцем, чтобы обтереть гостю руки.
— Не надо, тётя, я сама всё покажу, — опередила её спокойный голос. Варвара, появившись из-за занавески, отделявшей куть, вышла в сени. Мужчина степенно, стараясь не показать внутреннего волнения, вышел следом, втащил по очереди все мешки и аккуратно сложил их в указанном сухом, прохладном углу.
— Пригласишь ли на чашку чая, хозяюшка, отдохнуть малость с дороги? — осторожно, почти робко произнёс он, останавливаясь на пороге и снимая картуз.
Варвара вдруг зарделась, и от этого румянца, выступившего на её обычно бледных щеках, она стала ещё краше, живее, моложе. Казалось, под тонкой кожей зажгли свечу.
— Милости прошу, Фёдор Николаевич, не побрезгуйте нашей скромной трапезой, — распахнула она дверь в горницу, и в лицо ему пахнуло теплом печи, запахом сушёной мяты и свежего хлеба.
Никитична уже хлопотала с пузатым, начищенным до блеска самоваром, а на широкой лавке около того самого большого стола с резными ножками сидела черноволосая, кудрявая, как ягнёнок, девчушка лет трёх. В руках она сосредоточенно держала тряпичную куколку, безликую, но одетую в яркий лоскутный сарафан.
— Откуда здесь такой солидный стол? — мысленно удивился Фёдор Николаевич, поскольку этот добротный, красивый предмет никак не вписывался в убогое, бедное убранство избушки. Он присел на лавку рядом с кудряшкой, стараясь не напугать её:
— Тебя как зовут, красна девица? А куклу-то как?
Девочка немного отодвинулась от незнакомого, большого человека с седыми усами:
— Нюлонька, — пролепетала она, низко наклонив свою головку к кукле, но тут же, преодолев робость, подняла тёмные, как спелая черника, глаза, и они блеснули живейшим любопытством, исследуя нового гостя.
— Совсем не похожа на мать, — отметил про себя Фёдор Николаевич, — но взгляд… Взгляд материн, только ещё острее. Смотрит, будто насквозь видит.
Чай пили в почти полной тишине, нарушаемой только бульканьем самовара и тихим постукиванием ложек о блюдца. Никитична вопросительно, с беспокойством поглядывала на племянницу, не решаясь нарушить молчание. Варвара же сидела прямо, спокойно и невозмутимо попивая душистый напиток из блюдца, и внешне невозможно было определить, какой вихрь мыслей и чувств проносится в её душе. Но женщины всегда интуитивно, кожей чувствуют предстоящее признание, поэтому сердце Варвары учащённо билось под простой кофтой, а щёки, несмотря на все усилия, слегка порозовели. Зато Анютка, устроившаяся рядом с матерью, разглядывала незнакомца с откровенным, детским любопытством, и по всему было заметно, что этот большой, добрый дядя с мягкими глазами ей нравится. Фёдор Николаевич, отпив чай, отодвинул чашку и одобрительно, по-секретному подмигнул девчушке. Та, не ожидавшая такого, весело и звонко, как колокольчик в поле, засмеялась, прикрыв ротик ладошкой. Этот чистый, искренний звук разрядил натянутую, неловкую атмосферу застолья. Фёдор Николаевич ободрился, поднялся во весь свой немалый рост и, вновь перекрестившись на образа, обратился прямо к Варваре, глядя ей в лицо:
— С непростым, важным разговором я к тебе, Варвара Артемьевна, — и поклонился в пояс, по-старинному, с глубоким уважением.
— Да ты присядь, присядь, кормилец, с дороги-то устал, — засуетилась Никитична, предчувствуя нечто важное.
Мужчина опустился на лавку и обмяк, вдруг почувствовав всю тяжесть предстоящего. Анютка, словно чувствуя его смущение, подошла к нему и доверчиво прикоснулась плечиком к его колену. Сердце Фёдора Николаевича дрогнуло. Он посадил девочку на колени и, осторожно, с нежностью поглаживая её шелковистые кудряшки своей огрубевшей, в трещинах и мозолях рукой, начал свой нелёгкий, выстраданный монолог:
— Я вдовец, Варенька… — неожиданно для самого себя вырвалось у него это уменьшительное, заветное имя, и он немного смутился, но не стал поправляться. — Третий год без хозяйки, без женской руки в доме. Дом большой, крепкий, а пустой. Сыновья со снохами — те в своей половине, а я… Василёк без мамки тоскует, малой он ещё совсем, не понимает… А я гляжу на тебя и понимаю, что больше не могу. Не могу без тебя. — Он сделал паузу, собираясь с мыслями. — Нюроньку твою не обижу, словом своим крепким, мужским клянусь! Будет она мне родной, как Василёк. — И, словно в доказательство сказанного, плотнее, бережно привлёк девочку к себе. Та спокойно сидела, играя его большой пуговицей на жилете. — Давайте вместе будем горевать, милая. А может, и радость новую найдём. Пойдёшь ли за меня, Варенька?.. Сейчас скажешь?.. А нет — так подумай малость, время дай, — мужчина смотрел на Варвару открыто, тепло, с немой мольбой и трепетной надеждой, не скрывая больше своих чувств.
Она сидела за столом, сложив свои рабочие, но прекрасные руки на коленях, и переводила взгляд то на дочь, спокойно устроившуюся на коленях у этого почти незнакомого человека, то на его лицо — честное, открытое, изрезанное морщинами забот, но доброе. Ей было приятно это внимание зрелого, состоявшегося мужчины, нравилась его порядочность, обстоятельность в делах и поведении, его сила и спокойная уверенность. Да и истосковавшееся по простой мужской теплоте, по опоре женское сердце, уставшее от одиночества и страха за будущее дочери, неудержимо, будто подчиняясь какому-то высшему знанию, потянулось к этой твёрдой, надёжной тишине, что исходила от него.
Она не стала раздумывать. Раздумья были позади, в долгие бессонные ночи. Теперь был выбор.
— Пойду, — ответила она спокойно, тихо, но с такой непоколебимой решимостью, что в воздухе словно щёлкнул замок, закрывая одну дверь и открывая другую.
Никитична от такого стремительного поворота событий совсем растерялась и, часто-часто моргая влажными глазами, начала бестолково, нервно передвигать по столу чашки и блюдца, не зная, куда девать руки.
— Вот и ладно! Вот и слава тебе, Господи! — разом повеселел, помолодел на глазах Фёдор Николаевич и, расцеловав Анютку в обе пухлые щёчки, бережно, как фарфоровую куклу, поставил её на пол. — Собирайтесь, что есть. Я только коня перепрягу, в тарантас заложу и вернусь за вами. Через часок.
Через некоторое время, как и обещал, в праздничном, синего сукна кафтане и в новом картузе он лихо, с подобающей случаю помпой подкатил к калитке избушки Никитичны на лёгком, выездном тарантасе, запряжённом сытым гнедым конём в яблоках. Собирать особо было нечего – один небольшой, аккуратно перевязанный узелок с самым необходимым да свёрток с девичьими безделушками – вот и всё приданое новоиспечённой невесты. Главное сокровище она везла в своём сердце – надежду и решимость.
Перед самым отъездом Варвара вновь присела к столу, как перед дальней, незнакомой дорогой, положила ладонь на выскобленную добела, гладкую столешницу, почувствовав под кожей мельчайшие царапинки и зазубрины – следы жизни. Она прощалась. Прощалась не с вещью, а с памятью, с частью своей души, оставшейся в том счастливом, но безвозвратно ушедшем времени. После столь неожиданной и страшной потери она не смогла оставаться в своей прежней избе, где каждый уголок, каждое бревно в стене дышало Лукой, и перебралась с дочерью к доброй, старенькой тётке. Сейчас вновь приходилось менять место, кров, образ жизни, идти в чужой дом, к чужим людям, становясь им своей. Страшно было. Но взгляд на дочь, доверчиво теребящую подол её платья, придавал силы. Она ничуть не сомневалась в правильности принятого решения. Это был не порыв, а тихий, осознанный шаг навстречу жизни.
— Благослови, тётушка, в путь-дорогу, — поклонилась Варвара старушке в ноги.
— Спаси Христос и сохрани тебя, Варенька! Дай Бог тебе обрести покой и лад в новом доме. Будь счастлива, милая! — со слезами, но с доброй улыбкой поцеловала племянницу Никитична и, накинув платок, посеменила следом к воротам, чтобы проводить.
Фёдор Николаевич легко принял от Варвары на руки Анютку, приподнял её высоко, и девочка засмеялась от неожиданности и восторга.
— Вот так! Лети ко мне, кудрявая пчёлка! — улыбнулся он, а затем бережно усадил её рядом с собой на сиденье. Дождавшись, когда Варвара, поправив юбки, усядется рядом с дочерью, он легонько, почти символически хлестнул вожжами, и конь, почувствовав свободу, тронул с места.
— К нам в гости милости просим, Никитична! На новоселье! — радостно, громко крикнул Фёдор Николаевич, обернувшись, и снял картуз, размашисто помахав им.
Резвый и сильный конь, фыркая от нетерпения и весенней свежести, понёс их по проселочной дороге, оставляя позади старую жизнь. Варвара обняла дочь и прижала её к себе. Впереди была речка, которую нужно было переехать на пароме, а за ней – широкие поля, ещё серые от прошлогодней стерни, но уже готовые принять в себя новое зерно. И новый дом. И новая, неизведанная жизнь, страшная и манящая одновременно. Она не обернулась на покосившуюся избушку. Она смотрела вперёд, туда, где над лесом уже разливалось розовато-золотое мартовское закатное небо, обещая на утро ясный день. Ветер трепал её платок и смешивал тёмные пряди волос с седыми прядями Фёдора Николаевича. И в этом простом движении, в этом молчаливом движении вперёд, под мерный стук копыт, уже зарождалось что-то новое — не стремительная страсть юности, а медленное, глубокое течение совместной судьбы, в котором горечь потерь постепенно будет разбавляться тихими радостями простого бытия, заботой о детях, покоем обжитого дома. Дорога вбирала в себя телегу, и они растворялись в вечерних сумерках, становясь частью этого бескрайнего, вечного пейзажа, где жизнь, жестокая и прекрасная, продолжала свой неспешный, неостановимый ход.